Кто в цари последний? Никого? Тогда я первый буду... ©

О.Пална очень желала, чтобы появился перевод этих книжек на русский язык - долго мечтала и... даже осуществила мечты.

Поступай, как велит тебе сердце - 22 ноября

Индекс материала
Поступай, как велит тебе сердце
Эпиграф
Опичина, 16 ноября 1992
18 ноября
20 ноября
21 ноября
22 ноября
29 ноября
30 ноября
1 декабря
4 декабря
10 декабря
12 декабря
16 декабря
20 декабря
21 декабря
22 декабря
Все страницы

     Этой ночью погода снова переменилась, с востока поднялся ветер и всего за пару часов разметал облака по небу. Прежде чем приняться за письмо, я вышла прогуляться по саду. Северо-западный ветер еще не утих, его ледяные пальцы пробирались под одежду. Бак хотел, чтобы с ним поиграли, вертелся у ног с шишкой в зубах; у меня хватило сил бросить ее один только раз, и упала она совсем рядом, но Бак был все равно счастлив. Убедившись, что твоя роза в добром здравии, я навестила свои любимые деревья: орех и черешню.
     Помнишь, ты смеялась надо мной, когда видела, как я глажу ствол дерева? «Что с тобой? Это ведь не лошадь!» Когда я отвечала тебе, что прикасаться к дереву ничуть ни хуже, чем прикасаться к любому другому живому существу – а может, даже и лучше, – ты раздраженно пожимала плечами и уходила. Почему лучше? Потому что, к примеру, когда я глажу по голове Бака, чувствую под рукой что-то теплое, живое – но вместе с этим неизменно ощущаю, что он чем-то встревожен: то ли пора кушать, или он голоден, а кормить будут еще не скоро, то ли он вспоминает о тебе, или же он не может оправиться от плохого сна, который видел накануне. Понимаешь? В собаке, как и в человеке, слишком много мыслей и желаний, обретение покоя и счастья всегда зависит от внешних причин.
     У деревьев все иначе. С момента рождения и до самой смерти они стоят на одном месте. Их корни уходят в глубь земли, крона тянется к небу. Они цветут, если день растет, погружаются в сон, если день становится короче. Они ждут, когда пойдет дождь, когда выглянет солнце, когда наступит теплое время года – и так до самой смерти. Все, что дает жизнь дереву, не зависит от его воли: оно существует, и точка. Понимаешь теперь, почему так хорошо прикасаться к деревьям? Потому что ощущаешь их силу, их покойное, неспешное, глубокое дыхание. Где-то в Библии сказано, что «ноздри Господа велики». Даже если это немножко ересь – каждый раз, когда я пыталась вообразить себе Божественную Сущность, мне приходил на ум образ дуба.
     Рядом с домом моего детства рос дуб – он был такой огромный, что лишь два человека, взявшись за руки, могли обхватить его ствол. Уже в четыре, в пять лет я любила приходить к нему. Я садилась под ним, прислонялась спиной к стволу; подо мной была сырая земля, в волосах и на лице – свежий ветер. Я дышала и знала, что существует высший порядок во Вселенной, частью которого была и я сама, и все вокруг меня. Я не знала музыки, но что-то внутри меня пело. Не могу сказать тебе, какая там была мелодия или какие ноты; скорее, я слышала, как работают гигантские мехи, и ощущала силу их дыхания около своего сердца; и это дыхание передавалось всему моему телу и всей душе, от него во мне рождались свет и музыка. Я была счастлива оттого, что живу, и это чувство переполняло все мое существо.
     Возможно, тебе покажется странным и даже невероятным, что ребенок способен ощутить нечто подобное. Увы, мы привыкли к мысли о том, что детство – пора душевной слепоты, ущербности; а ведь в это время, напротив, человек живет наиболее насыщенной жизнью. Чтобы увериться в этом, довольно лишь один раз взглянуть в глаза новорожденному. Ты пробовала когда-нибудь? Посмотри в глаза новорожденного малыша, когда представится случай. Постарайся отрешиться от предрассудков и ответь, каков его взгляд? Пустой, несмыслящий - или же исполненный мудрости, понимания? Младенцам открыто больше, чем взрослым, так повелела природа; а мы утратили единение со Вселенной и не знаем, как обрести его вновь. В четыре-пять лет я ничего не слыхала ни о религии, о Боге, ни обо всей неразберихе, которая царит в человеческих измышлениях на эти темы.
     Знаешь, когда пришла пора решать, стоит ли тебе ходить в школе на уроки религии, я долго думала. С одной стороны, я помнила, какую тяжелую цену мне пришлось заплатить за столкновение с догмами; с другой стороны, я понимала, что от образования не будет толку, если развивать только ум и забыть о потребностях духа. Решение пришло само собой, в тот самый день, когда умер твой первый хомячок. Ты взяла его в руки и посмотрела на меня в недоумении. «Где он теперь?» - спросила ты. Я ответила, повторив твой собственный вопрос: «По-твоему, где он теперь?» Помнишь, что ты сказала мне тогда? «Он теперь отчасти тут и отчасти там – и здесь, и за облаками». В тот же день мы похоронили его. Ты встала на колени и, склонившись над маленькой могилой, прошептала свою бесхитростную молитву: «Будь счастлив, Тони. Однажды мы снова встретимся».
     Возможно, я тебе раньше не рассказывала: все пять лет начальной школы я проучилась в школе Святого Сердца Иисуса, где преподавали монахини. Поверь мне, в ту пору душа моя, и без того искалеченная, была вывихнута окончательно. В холле здания школы на столике весь год стоял игрушечный хлев, который достают на Рождество: в нем был Младенец Иисус в яслях, его отец, мать, бычок и ослик, – а кругом холмы и овраги из папье-маше, по которым разбрелась отара овечек. Каждая овечка обозначала какую-то ученицу, и в зависимости от ее поведения во время учебного дня овечку отодвигали или придвигали к яслям Младенца Иисуса. Каждое утро, прежде чем разойтись по классам, мы подходили к столику и хорошенько замечали свое положение. С обратной стороны хлева был глубокий овраг, на его краю ставили самых непослушных овечек - некоторые уже повисали двумя лапками над обрывом. С шести до десяти лет моя жизнь целиком зависела от шажков моего ягненка. И, как нетрудно догадаться, он почти всегда оказывался у самого обрыва.
     В глубине души я очень хотела соблюдать заповеди, которым нас учили, я старалась изо всех сил – отчасти из-за потребности быть как все, присущей любому ребенку, но не только: я и сама верила, что нужно быть добрым, скромным и говорить только правду. И все же я неизменно оставалась у обрыва. Почему? Из-за пустяков. Когда в слезах я подходила к матери-настоятельнице и спрашивала, почему мою овечку снова отодвинули от ясель, она отвечала: «Потому что вчера в твоих волосах был слишком большой бант… Потому что твоя подружка слышала, что, выходя из школы, ты что-то напевала… Потому что перед едой ты не вымыла руки». Понимаешь? Снова имело значение лишь то, что было на поверхности – точно так же, как и для моей матери. Нас учили не думать, а слушаться. Однажды мой ягненок оказался на самом краю пропасти, и я разрыдалась: «Но я люблю Иисуса». Тогда монахиня, которая была рядом – знаешь, что ответила? «Ах, кроме того, что ты неряха, ты еще и лгунья. Если бы ты и вправду любила Иисуса, то не разводила бы грязь в тетрадках». И с этими словами щелкнула по моей овечке пальцем, так что она скатилась на самое дно оврага.
     С той минуты, я не спала, кажется, целых два месяца. Едва я закрывала глаза, мне чудилось, что матрас подо мной превращается в языки пламени, и я слышу жуткие хриплые голоса, слышу их шепот: «Подожди, подожди, мы идем за тобой». Родителям, конечно, я не сказала ни слова. Глядя на меня, побледневшую и измученную, мать говорила: «Девочке не хватает витаминов», - и я безропотно, ложку за ложкой, глотала витаминный сироп.
     Кто знает, сколько умных и глубоко чувствующих людей из-за таких вот историй навсегда отвернулись от веры. Всякий раз, когда кто-то говорит о том, как были прекрасны школьные годы и как жаль, что их не вернуть, я не знаю, куда себя девать. Для меня то была очень тяжелая, если не самая тяжелая пора за всю мою жизнь – потому что я постоянно ощущала свое полное бессилие. Всю начальную школу я мучительно пыталась понять, как мне быть: не изменять тому, что чувствую внутри себя – или поступать как все, даже если я с этим согласна.
     Знаешь, что странно: теперь, когда я вспоминаю то время, начинаю думать, что перелом произошел во мне уже в детстве, а не в подростковую пору, как это бывает обычно. В двенадцать, тринадцать, четырнадцать лет моя жизнь уже вошла в печально-неизменное русло. Вопросы о тайнах духа постепенно отошли на дальний план, и на их место пришли новые безобидные размышления. По воскресениям и праздничным дням мы с матерью ходили к мессе, я преклоняла колени и с покорным видом принимала причастие, думая при этом о чем-то совершенно постороннем: то была лишь одна из формальностей, которые я должна была проделать, чтобы меня оставили в покое. Поэтому я решила, что тебе не стоит посещать в школе занятия по религии – и впоследствии не жалела об этом решении. Когда со свойственным ребенку любопытством ты задавала вопросы на эту тему, я старалась ответить тебе честно и прямо, с уважением к тайне, которую каждый из нас носит внутри себя. И когда ты перестала меня спрашивать, я покорно перестала об этом говорить. В этих вопросах нельзя давить или вынуждать, иначе происходит то же, что и с торговцами на рынке: чем громче они хвалят товар, тем крепче в тебе подозрение, что тут дело нечисто. Воспитывая тебя, я пыталась лишь не погасить свечу, которая уже горела. В остальном я ждала лишь, когда наступит время.
     Однако, не думай, что мой жизненный путь был таким уж легким: даже если в четыре года я ощутила то великое дыхание, что объемлет весь мир – уже к семи годам я о нем забыла. Поначалу я еще слышала музыку, хоть и в самой глубине души, она все же звучала, подобно потоку в горном ущелье: если, стоя на краю обрыва, замереть и прислушаться, можно услышать шум воды. Потом поток превратился в старое радио, в котором вот-вот сядут батарейки: то мелодия звучала слишком громко, то затихала совсем.
     Я часто напевала себе под нос, и мои родители не упускали случая отругать меня за это. Однажды за обедом я получила пощечину – самую первую пощечину, потому что, забывшись, принялась что-то напевать. «За столом не поют!» - сердился отец. «Петь можно только певицам», - вторила ему мать. Я всхлипывала и повторяла сквозь слезы: «А если мне поется?» Все, что не было напрямую связано с миром вещей, было совершенно недоступно пониманию моих родителей. Как я могла сберечь свою музыку? На мою долю должна была выпасть, по крайней мере, судьба святого. Но передо мной, напротив, лежал тернистый путь обычного человека.
     Мало-помалу музыка совсем исчезла – а вместе с ней и чувство глубокой радости, которое было всегда со мной в раннем детстве. Знаешь, больше всего я сожалею именно о том, что утратила радость. И потом, конечно, я бывала счастлива, но счастье против радости - это все равно что электрическая лампочка против солнца. Для счастья всегда нужен повод, мы бываем счастливы непременно по какой-то причине, это чувство зависит от внешних обстоятельств. А для радости повод не нужен, можно радоваться и просто так, безо всякой очевидной причины – подобно тому, как солнце светит оттого, что не светить не может.
     С течением лет я отреклась от себя самой, от самой своей сути, и стала другим человеком – тем, кем хотели меня видеть родители. Вместо того чтобы стать личностью, я развила в себе характер. Однажды ты убедишься: люди гораздо с больше ценят человека с характером, нежели сильную личность.
     Но характер и сила личности - вопреки тому, во что принято верить - не идут рука об руку; напротив, зачастую одно совершенно исключает другое. Моя мать, к примеру, имела сильный характер - она была уверена в каждом своем поступке и ничто в мире не могло поколебать эту уверенность. Я была ее точной противоположностью: меня ничто не могло воодушевить; каждый раз, когда требовалось делать выбор, я колебалась, медлила в нерешительности – и, в конце концов, кто-то другой, потеряв терпение, принимал решение за меня.
     Не подумай, что мне было легко отречься от себя и развить характер. В глубине моей души что-то непрестанно противилось; одна часть меня желала, чтобы я оставалась самой собой – другая хотела быть любимой и пыталась приспособиться к требованиям мира. Какая тяжкая борьба! Я терпеть не могла свою мать – поверхностного, пустого человека. Мне были отвратительны эти черты, и, тем не менее, против своей воли, я становилась в точности такой же, как она. Вот он, выкуп, который платит почти каждый: ни один ребенок не может жить без любви. И поэтому ты приспосабливаешься, ведешь себя, как тебе велят, даже если ты не согласен, даже если душа твоя против. Сила действия этой пружины не исчезает с возрастом: как только у тебя появляются дети, без твоего ведома и желания она снова движет твоими поступками. Вот и я, когда стала матерью, была совершенно уверена, что поведу себя иначе. Я и повела себя иначе - только отличие было поверхностным, а по сути – все то же. Стараясь не ничего не навязывать твоей матери – в противоположность тому, как на меня давили в детстве, – я всегда предоставляла ей свободу выбора, хотела одобрить любой ее поступок, и потому то и дело повторяла: «Мы разные люди, но именно поэтому должны уважать друг друга».
     И тут была ошибка – огромная ошибка. Знаешь какая? Моя неуверенность в себе. Я стала взрослой, но по-прежнему без конца во всем сомневалась. Я не любила себя, не могла относиться к себе с уважением. Благодаря невероятной чуткости, которая присуща всем детям, твоя мать поняла это очень быстро: она ощутила, что я была слабой, хрупкой, что надо мной легко взять верх. Когда я думаю о наших отношениях, мне приходят на ум дерево и растение-паразит. Дерево старше и выше, оно уже прожило в мире немало лет, и корни его уходят глубоко в землю. Однажды на нем поселяется растение, у которого вместо корней отростки с усиками – ими оно цепляется за ствол. Проходит год-два, и растение добирается уже до самой кроны. Дерево теряет листья, а паразит все зеленеет - растет и растет, впивается в дерево, покрывает его целиком, не оставляя ему ни луча солнца, ни капли воды. Тогда дерево засыхает и умирает, и лишь ствол его стоит еще какое-то время, служа опорой повисшему на нем растению.
     Пережив смерть твоей матери, долгие годы я не думала о ней. Порой я понимала, что почти забыла ее, и обвиняла себя в черствости. Конечно, мне нужно было думать в первую очередь о тебе, это правда – но дело было не в этом, или не только в этом. Горечь поражения была такой жгучей, что я попросту не могла себе в этом признаться. Лишь в последние несколько лет, когда ты стала отдаляться от меня, искать свой путь, мысли о твоей матери все чаще стали приходить ко мне, преследовать меня. Больше всего я сожалею о том, что мне не хватило духу пойти ей наперекор, сказать хоть раз: «Это безумие, ты совершенно неправа». Я ощущала, что в ее рассуждениях сквозили опаснейшие намерения, которые для ее же блага мне следовало пресечь – но я не вмешивалась. Бездействие было непозволительной роскошью, речь шла о жизни моей дочери - но я не вмешивалась, потому что таков был урок, который преподала мне мать: для того, чтобы тебя любили, нужно сглаживать углы и притворяться тем, кем ты не являешься на самом деле. Илария была по характеру сильнее меня, настойчивей - и я боялась споров, боялась пойти ей наперекор. Если бы я любила ее на самом деле, то рассердилась бы, поступила с ней сурово; мне следовало заставить ее совершить определенные поступки – а каких-то не совершать вовсе. Может, на самом деле, этого она и хотела, может, именно это ей и было нужно.
     Кто скажет, почему прописные истины даются нам труднее всего? Если бы я тогда поняла, что важнейшее свойство любви – сила, все сложилось бы совершенно иначе. Но для того, чтобы иметь силу, нужно любить самого себя; а для этого нужно знать себя в полной мере, знать о себе все, видеть даже самые темные уголки своей души – видеть и то, что принять труднее всего. Как научиться этому, когда тебя то и дело захлестывает суета? Узнать и принять себя в полной мере под силу только человеку, наделенному исключительными способностями. Простых смертных вроде меня или моей матери постигает судьба веток или бутылок из пластика. Какой-то человек – или ветер – внезапно забрасывает тебя в реку, тебя подхватывает течение, и благодаря материалу, из которого ты сделан, ты не тонешь и держишься на плаву - уже это представляется тебе победой; и вот, ты начинаешь нестись все быстрей - туда, куда увлекает тебя поток. То и дело ты цепляешься за какой-нибудь корень или валун: вода хлещет твои бока, покуда не поднимется волна и не освободит тебя снова; и ты опять плывешь по течению. Когда вода спокойная, ты держишься на поверхности; в стремнинах погружаешься на дно. Ты не знаешь, куда тебя несет – и не спрашиваешь себя об этом. В самых тихих водах тебе даже удается разглядеть берега, причалы, кустарники у воды, – но толком ничего не видно, различаешь только форму, цвет: тебя несет слишком быстро, и ты не успеваешь разглядеть что-то еще. Потом, со временем, когда большая часть пути уже позади, берега становятся пологими, река разливается шире, и земля исчезает из виду. «Куда меня несет?» - спрашиваешь ты себя… и попадаешь в открытое море.
     Большая часть моей жизни прошла именно так. Я не плыла, все больше барахталась: неловко, с трудом, безо всякой радости; моего искусства хватало лишь но то, чтобы удержаться на плаву.
     Зачем я пишу тебе все это? К чему вся эта длинная и очень личная исповедь? Наверное, теперь тебе уже надоело читать, ты нетерпеливо и недовольно перелистываешь одну страницу за другой. К чему она клонит, спрашиваешь ты себя, что хочет сказать? И, правда, в своих рассуждениях я часто отвлекаюсь, зачастую отступаю от главного пути и сворачиваю на другие тропинки. Может показаться, что я потерялась – не исключаю, что так оно и есть на самом деле. Но лишь таким образом можно найти то, что ты так стремишься отыскать – самую суть.
     Помнишь, как ты училась печь блины? Помнишь, я сказала тебе: когда ты подбрасываешь блинок, нужно думать о чем угодно, только не о том, как он упадет на сковородку. Если будешь думать о том, куда он должен приземлиться, перевернувшись в воздухе, можешь быть уверена: он сложится гармошкой или шлепнется прямо на плиту. Чудно, и все же, это правда: нужно забыть о цели, чтобы достичь того, к чему ты стремишься.
     А я покуда стремлюсь на кухню. Мой желудок ноет, и у него есть повод: пока мы плыли с тобой по реке и пекли блины, пришла пора ужинать. Так что теперь я тебя покину, послав тебе сперва еще один ненавистный поцелуй.