Кто в цари последний? Никого? Тогда я первый буду... ©

О.Пална очень желала, чтобы появился перевод этих книжек на русский язык - долго мечтала и... даже осуществила мечты.

Поступай, как велит тебе сердце - 20 ноября

Индекс материала
Поступай, как велит тебе сердце
Эпиграф
Опичина, 16 ноября 1992
18 ноября
20 ноября
21 ноября
22 ноября
29 ноября
30 ноября
1 декабря
4 декабря
10 декабря
12 декабря
16 декабря
20 декабря
21 декабря
22 декабря
Все страницы

     И вот я снова с тобой, наступил уже третий день наших встреч. Хотя вернее было бы сказать, «четвертый день и третья встреча»: вчера меня одолела такая усталость, что я не могла ни писать, ни читать. С неспокойной душой, не зная, чем заняться, я слонялась весь день по дому и саду. После полудня я вышла посидеть на скамейке рядом с теплицей. Я глядела на неухоженные лужайки и клумбы, и мне вспомнилась наша ссора по поводу опавших листьев. Когда это было? В прошлом году? Два года назад? Я болела бронхитом и все никак не могла выздороветь – в ту пору листья уже облетели с деревьев и лежали на траве или кружились в воздухе, гонимые ветром. Глядя в окно, я ощутила невероятную тоску - было пасмурно, над садом, казалось, витал дух запустения. Я зашла к тебе в комнату - ты лежала на постели и слушала музыку в наушниках. Я попросила тебя разгрести листья. Чтобы ты услышала мои слова, я должна была повторить их не один раз, все время повышая голос. Ты пожала плечами и сказала: «Это еще зачем? В природе их никто не сгребает, лежат себе, гниют – и никого это не волнует». В ту пору природа была твоей великой сообщницей, ты все, что угодно, могла оправдать ее непреложными законами. Мне стоило объяснить тебе, что сад – это природа одомашненная, природа, которая, словно пес, с каждым годом становится все больше похожа на своего хозяина, и точно так же нуждается в постоянном внимании с его стороны, – но я просто ушла в гостиную, не сказав больше ни слова. Немного погодя ты прошла мимо меня к холодильнику и увидела, что я плакала, но притворилась, что ничего не заметила. Когда подошло время ужинать, ты снова заглянула ко мне в комнату со словами: «Что будем кушать?» - и поняла, что я была в гостиной и все еще плакала. Тогда ты ушла на кухню и принялась греметь посудой. «Что будешь, - прокричала ты оттуда, не заходя ко мне в комнату, - шоколадный пудинг или яичницу?» Ты знала, что мне было по-настоящему больно, и старалась быть ласковой, порадовать меня чем-нибудь. Утром, едва открыв ставни, я увидела тебя на лужайке – шел сильный дождь, ты была в желтом плаще и граблями собирала листья в кучи. К девяти часам ты вернулась в дом, и я сделала вид, что ничего особенного не случилось – ведь больше всего тебе бывало за себя стыдно, когда ты делала что-то хорошее.
     Сегодня утром, глядя в одиночестве на увядшие клумбы, я подумала, что и впрямь пора пригласить кого-то поработать в саду – он совсем зарос, с тех пор как я заболела. Думаю об этом с тех пор, как вернулась из больницы – и все же, никак не могу решиться. С годами во мне появилась невероятная ревность в отношении сада, я никому в мире не уступлю право полить георгины или убрать с ветки сухой лист. Странно, ведь в молодости я вовсе не любила ухаживать за растениями: для меня это было, скорее, досадной необходимостью. Стоит лишь на день-два отвлечься, и тут же хаос начинает разрушать упорядоченность, которой ты добивался с таким трудом – а хаос утомлял меня больше всего. Я не имела в себе корня, и как следствие, не желала видеть вокруг себя отражение того, что было во мне самой. Я могла бы вспомнить об этом, когда просила тебя разгрести листья…
     Кое-что в жизни можно понять лишь в определенном возрасте, и никак не раньше; к примеру – об отношениях с домом, со всем, что находится в нем и вокруг него. В шестьдесят, в семьдесят лет ты вдруг понимаешь, что сад и дом – это не просто какой-то сад и дом, в котором ты живешь в силу стечения обстоятельств, потому что он удобен, или потому что он тебе нравится – ты понимаешь, что это твой дом и твой сад, они принадлежат тебе, как раковина принадлежит живущему в ней моллюску. Ты выработал эту раковину выделениями собственных желез, меж ее створок хранится твоя история; дом-скорлупа – твоя крепость, он окружает тебя – и возможно, даже смерть не освободит его от твоего присутствия, от радостей и печалей которые ты испытал, пока жил в нем.
     Вчера вечером мне не хотелось читать, поэтому я смотрела телевизор. Честно говоря, больше слушала, нежели смотрела: включив его, я вскоре задремала. До моего слуха доносились отдельные слова – так бывает, когда ты дремлешь в поезде и сквозь сон слышишь невнятные обрывки бесед пассажиров. По телевизору шла передача о сектах конца двадцатого века, звучали интервью со святыми - настоящими или мнимыми - и в дыму их речей я все чаще различала слово «карма». И мне вспомнился наш преподаватель философии в лицее.
     Он был молод и имел очень смелые для того времени взгляды. Объясняя нам философию Шопенгауэра, он заговорил о восточном взгляде на мир –, и затронув эту тему, познакомил нас с представлениями о карме. Тогда я не придала большого значения тому, о чем шла речь – это слово и все, что с ним связано, влетело в одно мое ухо и вылетело через другое. Потом долгие годы в глубинах моего сознания покоилось смутная идея о том, что есть некий закон воздаяния, что-то вроде «глаз за глаз», «зуб за зуб», или «что посеешь, то и пожнешь». Лишь когда директор детского сада пригласила меня, чтобы побеседовать о твоем необычном поведении, мне снова пришлось вспомнить об этом слове. Ты всех переполошила: во время занятия, посвященного беседам на свободную тему, ты принялась вдруг рассказывать о своей предыдущей жизни. Воспитатели сперва приняли это за оригинальную детскую шалость. Они пытались обратить все в шутку, поймать тебя на словах, противоречащих тому, что ты сказала ранее - но ты была последовательна, и даже произнесла несколько фраз на никому не известном языке. Когда эта история повторилась в третий раз, меня вызвала директор садика. Для твоего же блага и ради твоего будущего она советовала сводить тебя к психиатру. «Девочка пережила такую моральную травму, - говорила директор, - нет ничего удивительного в том, что она так себя ведет, что пытается убежать от действительности». Разумеется, я не повела тебя к врачу – ты казалась мне счастливым ребенком; я не исключала, что твоя выдумка могла быть правдой, что мир устроен иначе, нежели мы себе представляем. В последствии я никогда не предлагала тебе поговорить со мной на эту тему, а ты, со своей стороны, не пыталась что-либо рассказывать. Возможно, ты забыла обо всем в тот же день, когда потрясла своей историей воспитателей.
     У меня сложилось впечатление, что в последнее время эта тема стала очень модной: когда-то давно эти разговоры велись лишь в узком кругу избранных, а теперь, напротив, они у всех на устах. Некоторое время назад я прочитала в каком-то журнале, что в Америке существуют даже группы осознания опыта реинкарнации: люди собираются и вспоминают свои предыдущие жизни. К примеру, какая-нибудь домохозяйка рассказывает: «В XIX веке я жила в Новом Орлеане и была продажной женщиной, поэтому теперь мне так трудно не изменять мужу». А некий работник автозаправки объясняет свои расистские взгляды тем, что в XVI веке он путешествовал по Африке и его съели туземцы из племени банту. Это было бы смешно, если бы не было грустно! Мы потеряли корни собственной культуры и пытаемся рассказами о прошлых жизнях скрасить серость настоящего, подвести под него хоть какую-то основу. Однако, я верю, что если в круговороте жизней есть смысл, то он совсем в ином.
     Когда с тобой произошла та история в детском саду, я раздобыла книг в надежде узнать что-то новое и понять тебя лучше. В одной книге из числа толковых было сказано, что дети помнят мельчайшие детали своей предыдущей жизни, если она оборвалась рано и в результате насильственной смерти. Вспоминая о необъяснимых, абсурдных страхах, которые владели тобой в детстве – боязнь выходящего из вентиля газа, уверенность в том, что в любой момент все может взорваться, – я склонна верить такому объяснению. Когда ты уставала, или тревожилась по какой-то причине, или просто не могла уснуть, тебя сковывал необъяснимый страх. Тебя не пугали людоеды, ведьмы или волки-оборотни – ты боялась, что весь мир вот-вот взорвется и разлетится на мелкие куски. Поначалу, когда ты, дрожа от страха, появлялась посреди ночи на пороге моей комнаты, я вставала, брала тебя за руку и, говоря что-нибудь ласковое, провожала в твою комнату и снова укладывала в постель. Не выпуская моей руки из своей, ты просила рассказать сказку, которая кончалась бы хорошо. Опасаясь, что я расскажу что-нибудь не то, ты объясняла мне весь сюжет от «а» до «я», и мне только и оставалось, что послушно следовать твоим наставлениям. Я повторяла сказку два, три раза. Наконец, уверившись, что ты успокоилась, я вставала и шла в свою комнату – но на пороге снова слышала твой жалобный голос: «Это правда? - спрашивала ты. - Всегда так бывает?» Тогда я возвращалась, целовала тебя в лоб и говорила: «Конечно, сокровище мое, по-другому просто быть не может, даю тебе честное слово».
     Я была против того, чтобы ты спала рядом со мной - нехорошо, чтобы дети спали рядом со стариками, – но иной раз мне не хватало духу отправить тебя обратно. Едва заслышав твои шаги у двери, не поворачиваясь, я говорила: «Все в порядке, ничего не взорвется, ступай в свою комнату», - и притворялась, что крепко сплю. Я слышала твое дыхание - ты стояла, не двигаясь какое-то время, – потом край кровати тихонько скрипел, и ты осторожно забиралась под одеяло рядом со мной, и засыпала, наконец, изнуренная, как мышонок, который натерпелся страху и, наконец, забился к себе в норку. Едва рассветало, я брала тебя на руки и относила в твою комнату. По утрам ты крайне редко вспоминала, что было ночью – почти всегда ты была уверена, что так и спала в своей постели.
     Когда подобные страхи одолевали тебя при свете дня, я старалась успокоить тебя: «Посмотри, какой прочный наш дом, – какие толстые стены, разве они могут взорваться?» Но мои доводы были впустую: уставившись перед собой невидящими глазами, ты повторяла: «Взорваться может все, что угодно». Я долго пыталась понять, чем был вызван этот твой страх. Что такое этот взрыв? Возможно, воспоминание о твоей матери - о ее внезапной смерти. А может, этот страх зародился в той жизни, о которой ты с необычайной легкостью рассказала воспитателям в детском саду? Или же и то и другое было перемешано и покоилось в каком-то недоступном уголке твоей памяти? Кто знает… Несмотря на то, во что принято верить, я полагаю, что в сознании человека гораздо больше темных пятен, нежели светлых. В одной из книг, которые я прочла тогда, было также сказано, что детей, которые помнят свои предыдущие жизни, больше в Индии и в странах Востока, где такой взгляд на вещи является частью культуры. Откровенно говоря, мне в это верится легко. Представь, например, что однажды я заговорила бы со своей матерью на неизвестном языке, или вдруг заявила: «Я тебя не выношу, с мамой, которая была у меня в прошлой жизни, мне было гораздо лучше». Можешь быть совершенно уверена, и дня не прошло бы, как я оказалась в сумасшедшем доме.
     Есть ли хоть слабая надежда избежать судьбы, которую навязывают нам обстоятельства нашего появления на свет и воспитания, - можно ли освободиться от того, что наши предки передали нам вместе с генами? Как знать… Быть может, среди поколений скованных по рукам и ногам людей кому-то однажды удастся заметить более высокую ступеньку, и ему удается, отдав все силы, вскарабкаться на нее. Разорвать круг, впустить в комнату свежий воздух – вот, я думаю, та малость, ради которой совершается круговорот жизней. И ради нее ты отдаешь все силы, хотя не можешь быть уверен в победе.
     Моя мать вышла замуж в семнадцать лет; когда ей было восемнадцать, родилась я. За все детские годы – и даже за всю свою жизнь – я не видела с ее стороны никаких проявлений теплых чувств. Ее брак не был союзом по любви. Никто ее не принуждал, она сама приняла такое решение, потому что, будучи богатой еврейкой да к тому же еще перешедшей в католичество, мечтала о благородном титуле. Мой отец, значительно старше ее, был бароном; он любил музыку и его пленил голос моей матери. Произведя на свет наследницу, как того требовало общество, они жили, погрязнув во взаимных оскорблениях и обидах, до конца своих дней. Моя мать умерла несчастной и обиженной, и ее не коснулась даже тень сомнения в том, что может быть в чем-то она могла бы упрекнуть и себя. Виноват был жестокий мир - он не оставил ей выбора. По характеру я очень отличалась от матери, и уже к семи годам, по прошествии зависимости ранних лет, не могла ее выносить.
     Мне не раз было плохо из-за нее. Она без конца переживала по разным поводам, и всегда, исключительно по причинам внешнего характера. Ее уверенность в собственной непогрешимости внушала мне чувство вины, и я платила за него одиночеством. Когда-то я пыталась быть похожей на мать, но без особого успеха - мои намерения неизменно терпели крах: чем больше я старалась, тем хуже мне становилось. Отрицание себя ведет к презрению, от которого до ненависти лишь один шаг. Когда я поняла, что любовь моей матери зависит только он внешнего, поверхностного – от того, кем я должна была быть, и кем не была на самом деле – в тишине своей комнаты, и в глубине своего сердца я ощутила, что она мне отвратительна.
     Чтобы скрыться от этого чувства, я выдумала свой собственный мир. Вечером, в постели, прикрыв лампу одеялом, я до поздней ночи читала книги о приключениях. Я была большой фантазеркой. Сначала я решила, что стану пиратом и буду плавать в Китайском море – но я представляла себя доброй разбойницей, которая грабит не для наживы, а для того, чтобы отдать все беднякам. От фантазий на пиратские темы я перешла к мыслям о благотворительности: я мечтала, что, получив диплом по медицине, поеду в Африку лечить негритят. В четырнадцать лет, прочитав биографию Шлимана, я поняла, что, увы, никогда никого не буду лечить, потому что моя единственная и истинная страсть – археология. Из всего множества занятий, которым я хотела посвятить свою жизнь, думаю, только это и было моим призванием.
     Чтобы осуществить эту мечту, я первый и единственный раз воспротивилась отцу, настояв на своем желании пойти в классический лицей. Он и слышать об этом не хотел, говорил, что от этого не будет толку, и если уж поступать в лицей, то лучше заняться иностранными языками. В конце концов, однако, я добилась своего. Переступив порог лицея, я была уверена, что победила. Я ошибалась. Когда по окончании учебы я сообщила отцу, что хочу поступить в университет в Риме, он отрезал: «Нечего даже и говорить об этом». А я, как тогда было принято, беспрекословно подчинилась. Не стоит полагать, что, выиграв бой, ты выиграл и войну – это ошибка, которую мы часто допускаем в молодости. Сейчас я думаю, что если бы боролась, упрямо стояла на своем, в конце концов, отец уступил бы. Его категоричный отказ не выходил за рамки обычной для тех лет системы воспитания. В глубине души взрослые полагали, что молодежь не способна принимать самостоятельные решения. Следовательно, когда они выказывали желание, отличное от воли старших, его проверяли на прочность. Если дети отступали перед первым же препятствием, родители уверялись в том, что это было только легкое увлечение и речь шла не о настоящем призвании.
     Для моего отца, равно как и для матери, дети были прежде всего обязанностью перед обществом. На наше внутреннее развитие закрывали глаза, но зато с крайней строгостью следили за соблюдением внешних приличий. Я должна была сидеть за столом прямо, прижав локти к туловищу. Если при этом я размышляла, как бы мне скорей умереть, это не имело никакого значения. Лишь то, что было на поверхности, имело какое-то значение – все остальное считалось непристойным.
     Меня растили, как будто я была обезьянкой, которую нужно хорошенько выдрессировать – а не человеком, не личностью, со своими радостями, горестями, потребностью быть любимым. От того внутри меня родилось невероятное одиночество, которое с годами заполнило собой все – оно было подобно вакууму, в котором я двигалась медленно и с усилием, как водолаз на дне моря. Одиночество происходило еще и от вопросов, которые я задавала себе, и на которые не находила ответов. Уже в четыре, пять лет я, глядя на мир, спрашивала: «Почему я здесь? Откуда я взялась? Откуда взялось все вокруг меня? Как было раньше? Было ли все точно так же, когда меня не было – и будет ли так всегда?» Это желает знать любой ребенок, который ощущает, как сложно устроен мир. Я была уверена, что и взрослые спрашивали себя об этом, и что им удалось ответить – однако, после двух или трех попыток обратиться к матери, и потом к няне, я ощутила, что они не только ничего не знают, но никогда и не задавали себе этих вопросов.
     Одиночество угнетало меня все сильнее. Понимаешь, я была вынуждена разбираться во всем, что мне не было ясно, своими собственными силами. С течением времени я стала задавать себе все больше вопросов - все более ужасных, при одной мысли о которых мне становилось страшно.
     Первый раз я столкнулась со смертью, когда мне было шесть лет. У отца была охотничья собака, Арго – ласковый пес, который любил меня и был моим товарищем во всех играх. Я целыми днями кормила его кашкой из грязи и травы, или же играла с ним в парикмахерскую, и он покорно ходил по саду со шпильками в ушах. Однажды, подвергая Арго очередному мучению, я заметила, что на шее у него была небольшая опухоль. Несколько недель спустя он утратил прежнюю охоту бегать и прыгать, а когда я садилась за стол обедать, он уже не укладывался у моих ног, вздыхая и глядя на меня умоляющим взглядом.
     Однажды я вернулась из школы, и Арго не встретил меня, как обычно, у калитки. Сначала я подумала, что, наверное, отец взял его на прогулку. Но когда я увидела, что отец спокойно сидит в кабинете в своем кресле, и собаки нет у его ног, меня захлестнуло тревожное предчувствие. Я выбежала из дома и, крича во все горло, стала звать его по всему саду, потом вернулась и обыскала каждый угол по два или три раза. Вечером, когда я должна была, как обычно, поцеловать родителей и сказать им «Спокойной ночи», собрав все свое мужество, я спросила у отца: «Где Арго?» «Арго… - сказал отец, не отрываясь от чтения журнала, - «он от нас ушел». «А почему?» - спросила я. «Потому что ему надоели твои выходки».
     Небрежность? Бессердечие? Жестокость? Что было в том ответе? В тот самый момент, когда услышала эти слова, что-то внутри меня оборвалось. Я перестала спать по ночам, днем я могла разрыдаться из-за пустяка. Месяц или два спустя мои родители вызвали врача. «Девочка истощена», - сказал он и прописал рыбий жир. Почему я не спала, почему носила с собой повсюду потрепанный мячик Арго – об этом никто и не думал меня спрашивать.
     Я думаю, именно после того случая я стала взрослой. В шесть лет? Именно так, в шесть лет. Арго не стало, потому что я была дурной – следовательно, мои поступки могли влиять на то, что было вокруг меня – и так влиять, что все разрушалось, исчезало.
     С тех пор я ничего уже не делала просто так, в силу своих желаний. Страшась совершить очередную ошибку, я постепенно свела их на нет, я стала равнодушной и нерешительной. Ночью, сжимая в руках мячик, я повторяла сквозь слезы: «Арго, прошу тебя, вернись. Прости меня, я все равно люблю тебя больше всех». Когда отец принес домой нового щенка, я даже смотреть на него не хотела. Для меня он был, и должен был оставаться, совершенно чужим.
     В воспитании детей царило лицемерие. Я прекрасно помню, как однажды, гуляя с отцом вдоль живой изгороди, я увидела околевшую малиновку. Безо всякого страха я взяла ее в руки и показала отцу. «Положи ее обратно! - вскричал он тут же. - Разве не видишь, что она спит?» Смерть, как и любовь, была темой, которой не следовало касаться. Разве не было в тысячу раз лучше сказать мне, что Арго умер? Отец мог бы взять меня на руки и сказать: «Я усыпил его, потому что он болел и очень сильно мучился. Там, где он теперь, ему гораздо лучше». Конечно, я разрыдалась бы, затосковала, долгие месяцы ходила бы к тому месту, где он похоронен. А потом, постепенно, я стала бы забывать его, за чередой новых интересов и увлечений Арго остался бы в глубине моей памяти как радостное воспоминание детства. Но все случилось иначе, и Арго, напротив, стал маленьким мертвецом, которого я носила в себе.
     Поэтому я говорю, что в шесть лет стала взрослой: потому что вместо радости отныне во мне поселилось уныние, и вместо любопытства – равнодушие. Мои родители были чудовищами? Нет, вовсе нет, для тех времен они были совершенно нормальными людьми.
     Лишь в старости мама стала рассказывать о своем детстве. Ее мать умерла, когда она была еще ребенком; до ее появления на свет у нее был брат, который умер в возрасте трех лет от воспаления легких - и она имела несчастье родиться не только девочкой, но еще и в годовщину смерти брата. В память об этом печальном совпадении ее с первых дней одевали в траур. Над ее кроваткой возвышался написанный масляными красками портрет брата - напоминая ей о том, что она всего лишь подделка, бледная копия кого-то, кто был гораздо лучше ее. Понимаешь? Как можно обвинять ее в холодности, в бесчувственности, в том, что она ничего не могла понять? Даже детеныши обезьян, которых помещают в отдельную вольеру и не дают общаться с матерью, в конце концов, теряют интерес к жизни и умирают. А если мы обратимся к еще более далекому прошлому, если мы узнаем, какова была жизнь моей бабушки, или прабабушки - кто знает, что мы тогда обнаружим.
     Несчастье, подобно ряду наследственных болезней, передается, как правило, по женской линии - от матери к дочери. Переходя из поколения в поколение, оно не разделяется на части, не уменьшается – а напротив, становится глубже, острее, прирастает к нам все крепче. У мужчин в те годы были иные возможности - у них была работа, политика и война; они могли выплескивать свою энергию, открывать новые горизонты. Мы - нет. Мы из поколения в поколение перемещались из спальни в кухню, из кухни в ванную, совершая несчетное количество шагов и движений, нося в себе все ту же обиду, все ту же неудовлетворенность. Я стала феминисткой? Нет, не волнуйся – просто я пытаюсь ясно увидеть то, что было в моем прошлом.
     Помнишь, как ночью на праздник Феррагосто мы взбирались на утес, чтобы увидеть фейерверк, огни которого взлетали над морем? Время от времени одна из ракет, хотя и взрывалась, не поднималась в небо. И вот, когда я думаю о жизни моей матери, о жизни моей бабушки, когда думаю о жизнях стольких людей, которых знаю – мне приходит на ум именно эта картина: огни, которые гаснут в море, так и не поднявшись к небу.