Кто в цари последний? Никого? Тогда я первый буду... ©

О.Пална очень желала, чтобы появился перевод этих книжек на русский язык - долго мечтала и... даже осуществила мечты.

Прах Энджелы. Воспоминания - VIII

Индекс материала
Прах Энджелы. Воспоминания
***
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
Все страницы

VIII
    _______________

    Мне десять лет, и нам предстоит пройти Конфирмацию в церкви св. Иосифа. К этому событию нас готовит наш школьный преподаватель мистер O’Ди. Мы должны как следует изучить освящающую благодать, жемчужину драгоценную, обретенную для нас смертью Христовой. Закатывая глаза, мистер O’Ди говорит нам, что с Конфирмацией мы войдем в Божье Царство. Мы обретем дары Святого Духа: премудрость, разум, совет, крепость, ведение, благочестие и страх Божий. Священники и учителя говорят, что посредством Конфирмации мы станем истинными солдатами церкви, а значит, в том случае, если нас поработят протестанты, мусульмане, или какие другие язычники, мы с полным правом сможем умереть за веру и стать мучениками. Опять «умереть». Мне хочется объяснить, что за веру я умереть не смогу, потому что уже обещался умереть за Ирландию.
    Смеешься что ли? - говорит Мики Моллой. Болтовня все это насчет смерти за веру, мозги только пудрят, чтобы страху на тебя нагнать. То же с Ирландией. В наше время никто ни за что не умирает – кому хотелось, те давно уже поумирали. Вот я бы ни за Ирландию, ни за веру не умер бы. Только за мать – это мог бы.
    Мики знает все. Ему скоро будет четырнадцать. С ним случаются припадки, и у него бывают видения.
    Взрослые говорят нам, что умереть за веру – великое счастье, но мы умирать пока еще не готовы, потому что в день Конфирмации, как и на Первое Причастие, будет Коллекция – когда ходишь по улочкам и переулкам, а тебе дают конфет, пирожных и денег.
    И тут мы попадаем в историю с Питером Дули. Прозвище у него «Квазимодо», потому что у него на спине горб, как у горбуна в Нотр-Даме, хотя мы знаем, что его настоящее имя Чарльз Лафтон.
    У Квазимоды девять сестер, и говорят, что его мать вовсе не хотела такого сына, но такого ангел принес, а жаловаться грешно. Квазимодо уже взрослый, ему пятнадцать лет. У него рыжие, торчащие во все стороны волосы и зеленые глаза, один из которых так часто вращается, что он то и дело стучит себя по виску, чтобы глаз вел себя как следует. Правая нога у него короче левой и с вывихом, поэтому он при ходьбе будто пританцовывает, и кажется, что вот-вот упадет. А как упадет – удивляешься: он проклинает свою ногу и весь белый свет, но проклинает с изящным английским акцентом, который перенял от дикторов радио «Би-Би-Си». Каждый раз, выходя из дома, он высовывается за дверь и возвещает переулку: вот моя голова, зад сейчас воспоследует. В возрасте двенадцати лет Квазимодо решил, что, с учетом его внешности и отношения к нему окружающих, самое разумное - найти себе такую работу, где его было бы слышно, но не видно - и что может быть лучше, чем сидеть за микрофоном и читать новости на «Би-Би-Си»?
    Но в Лондон без денег не попадешь, и потому в пятницу, накануне Конфирмации, он ковыляет к нам. У него ко мне и Билли имеется одно предложение. Он знает, что на следующий день мы на Коллекции соберем денег, и если каждый из нас пообещает дать ему шиллинг, он разрешит нам этой же ночью забраться по водосточной трубе на задней стене их дома - его сестры по пятницам моются, и мы сможем заглянуть в окно и увидеть их нагишом. Я тут же соглашаюсь. Билли говорит: а у меня у самого есть сестра. Почему это я должен тебе платить, чтобы на твоих голых сестер пялиться?
    Квазимодо говорит, что увидеть родную сестру нагишом – это самый страшный из всех грехов, и он даже не знает, простит ли такое хоть один священник на свете – тебя, может, к епископу даже отправят - а это, как всем известно, сущий ужас.
    Билли соглашается.
    В пятницу вечером мы перелезаем через стену и забираемся на задний двор Квазимоды. Погода чудесная, июньская луна плывет высоко над Лимериком, и от реки Шеннон веет теплый ветерок. Квазимодо хочет пустить Билли на трубу, но тут, откуда ни возьмись, припадочный Мики Моллой собственной персоной. Он перебирается через стену и шипит Квазимодо: вот тебе шиллинг, пусти, я залезу. Мики уже четырнадцать, он старше всех нас и сильнее, потому что работает развозчиком угля. От угля он черный, как дядя Па Китинг, и видны только белки его глаз, и на нижней губе белая пена - значит, с ним вот-вот случится припадок.
    Обожди, Мики, говорит Квазимодо. Сперва они. Иди ты в задницу, говорит Мики, и шасть вверх по столбу. Билли возмущается, а Квазимодо качает головой: ничего не поделаешь, он каждую пятницу шиллинг приносит. Приходится его пускать, а что делать - иначе он меня побьет и матери все расскажет, а она тут же запрет меня в угольный чулан, а там крысы. Припадочный одной рукой держится за трубу, а другая у него в кармане, и он ей шевелит, шевелит, и труба начинает скрипеть и шататься. Квазимодо хрипит и прыгает по двору, и шипит: Моллой, чур на трубе не дрочить! Акцент «Би-Би-Си» куда-то пропал, и он просит на чистейшем местном наречии: Господи, Моллой, слезай с трубы, или я матери все расскажу. А Мики рукой в кармане шевелит все быстрей – и труба отрывается и падает - и Мики катается по земле и орет: я труп! Умираю, о Боже. На губах его видна пена и кровь – он язык прикусил.
    Мать Квазимоды с воплями выскакивает из дверей. Что стряслось, Христа ради? И свет с кухни освещает весь двор. В окне наверху пищат сестры. Билли бросается наутек, но она его тащит назад и велит бежать в аптеку O’Коннора, что за углом - пусть позвонят, вызовут неотложку или доктора или хоть кого-нибудь, с Мики плохо. Она орет на нас и отправляет на кухню, а Квазимодо пинками выпроваживает в прихожую. Он упирается, стоя на четвереньках, но мать тащит его под лестницу и запирает в угольном чулане. Посиди здесь, пока не образумишься.
    Он плачет и причитает совсем не по-дикторски. Мама, мама, выпусти меня. Тут крысы. Мама, я на «Би-Би-Си» хотел, и все. Господи, мама, Господи. Больше не пущу никого на трубу. Я из Лондона денег пришлю. Мама, мама!
    Мики так и корчится на земле на заднем дворе. На скорой помощи его увозят в больницу – у него перелом плеча и язык в решето.
    Тут как тут и наши матери. Какой стыд и позор, говорит миссис Дули. Дочки мои не могут спокойно помыться в пятницу, тут же все на свете в окно пялятся - и мальчишки-то согрешили, а завтра у них Конфирмация - надо их к священнику на исповедь отвести.
    А мама отвечает: не знаю, кто там пялился, но я весь год копила Фрэнку на костюм и не собираюсь идти к священнику, чтобы он мне потом сказал, что мой сын не готов к Конфирмации и придется ждать еще целый год, а он из пиджака вырастет - и все из-за какой-то невинной шалости - подумаешь по трубе забрался поглазеть на тощий зад Моны Дули.
    Мама тащит меня за ухо домой и ставит на колени перед Папой. Поклянись, говорит она, поклянись вот этому Папе, что ты не видел Мону Дули в чем ее мать родила.
    Клянусь.
    Если ты лжешь, то завтра пойдешь на Конфирмацию с грехом на душе, а это самое страшное на свете кощунство.
    Я клянусь.
    Только сам епископ мог бы отпустить такой страшный грех.
    Я клянусь.
    Хорошо. Иди спать, и впредь чтоб и близко не подходил к этому несчастному Квазимодо Дули.
    На следующий день мы все проходим Конфирмацию. Епископ задает мне вопрос по катехизису: какая Четвертая Заповедь? И я отвечаю: почитай отца твоего и матерь твою. Он треплет меня по щеке, и я становлюсь солдатом Истинной Церкви. Вернувшись на место, я опускаюсь на колени и думаю: как там Квазимодо, запертый в угольном чулане под лестницей, и может все же отдать ему шиллинг, чтобы помочь пробиться на «Би-Би-Си»?

    Но про Квазимодо я вскоре забываю, потому что у меня из носа идет кровь и кружится голова. Все мальчики и девочки, у которых была Конфирмация, стоят вместе с родителями у церкви св. Иосифа, обнимаются и целуются, солнце ярко светит, а мне все равно. У папы есть работа, а мне все равно. Мама меня целует, а мне все равно. Ребята говорят про Коллекцию, а мне все равно. Кровь из носу у меня все течет и течет, и мама боится, что я запачкаю костюм. Она бежит в церковь и просит у ризничего Стивена Кэри какую-нибудь тряпочку, и он дает ей кусок дерюги, которая царапает мне нос. На Коллекцию пойдешь? - спрашивает мама. А я отвечаю, что мне все равно. Иди, иди, Фрэнки, говорит Мэлаки - он разочарован, ведь я обещал ему, что мы сходим на фильм в «Лирик Синема» и наедимся конфет до отвала. Мне хочется лечь. Я мог бы лечь прямо тут, на ступеньках церкви св. Иосифа, уснуть и не просыпаться никогда. Бабушка нам готовит кое-что вкусное, говорит мама, и при мысли о еде мне становится дурно, я подбегаю к краю тротуара и меня тошнит, и все на меня глазеют, а мне все равно. Лучше пойдем домой, говорит мама, уложу тебя в постель, а мои приятели удивляются: как можно ложиться в постель, когда надо идти на Коллекцию?
    Мама помогает мне снять праздничный пиджак и укладывает меня в постель. Она подкладывает мне под шею мокрую тряпочку, и немного погодя кровь идти перестает. Мама приносит чай, но при одном только взгляде на него мне плохо, и меня тошнит в ведерко. К нам заходит соседка миссис Хэннон, и я слышу, как она говорит: ваш мальчик очень болен, надо вызвать врача. Сегодня суббота, говорит мама, поликлиника закрыта, и врача где же найдешь?
    Папа приходит домой с мукомольного завода, где он работает, и объясняет маме, что у меня период такой, что это болезнь роста. Приходит бабушка и говорит то же самое. Когда мальчики, говорит она, переходят из возраста в одну цифру, то есть девять, к возрасту из двух цифр, то есть десять, у них что-то происходит в организме, и часто носом идет кровь; а у меня, наверное, крови и так слишком много, и дурную спустить не мешало бы.
    Проходит день. Я то проваливаюсь в сон, то открываю глаза. Ночью Мэлаки с Майклом ложатся в кровать, и я слышу, как Мэлаки говорит: у Фрэнки жар. Майкл жалуется: кровь ему на ногу течет. Мама кладет мне на нос мокрую тряпку и на шею ключ, но кровь идти не перестает. Утром в воскресенье у меня вся грудь в крови, и кругом тоже все испачкано. Мама говорит папе, что у меня идет кровь из попы, и он отвечает: может, у него понос. Обычное дело – болезнь роста.
    Наш семейный врач – доктор Трой, но он где-то на отдыхе, и в понедельник к нам приходит какой-то врач, от которого несет виски. Он осматривает меня и сообщает маме: он здорово простудился, пусть в постельке отлежится. День за днем я сплю и теряю кровь. Мама делает чай и бульон из кубиков, а мне не хочется. Она даже мороженое приносит, а меня от одного лишь вида его тошнит. К нам снова заходит миссис Хэннон и говорит, что врач этот неведомо что наплел, узнайте, не вернулся ли доктор Трой.
    Мама приводит доктора Троя. Он щупает мне лоб, приподнимает веки, переворачивает меня на живот, осматривает спину, хватает меня в охапку и бежит к машине. Мама бежит вслед за ним и он говорит ей, что у меня брюшной тиф. Господи, плачет мама, Господи, я что же, теперь всю семью потеряю? Когда это кончится? Она забирается в машину, усаживает меня на колени и плачет всю дорогу до Городской больницы.
    На койке постелены белые простынки. Медсестры все в белых халатах, и сестра Рита, монахиня, одета в белое. Доктор Хэмфри и доктор Кэмбелл, тоже в белых халатах, тычут мне в грудь какими-то штуковинами, которые свисают у них с шеи. Я долго сплю, но потом приносят склянки с ярко-красной жидкостью, и я просыпаюсь: их подвешивают на высоких стойках над кроватью и трубочки вставляют мне в лодыжки и в правую руку, с тыльной стороны ладони. Сестра Рита говорит: тебе кровь переливают, Фрэнсис. Кровь солдатов из Сарсфильдских казарм.
    Мама сидит рядом со мной возле койки, и медсестра говорит: знаете, миссис, необычное это дело. В инфекционное отделение посетителей не допускают - вдруг заразятся чем-нибудь, - но для вас сделали исключение, потому что у него наступает кризис. Если выживет - непременно пойдет на поправку.
    Я засыпаю. Когда просыпаюсь, мамы рядом уже нет, но по комнате кто-то ходит - это священник, отец Гори из Братства, в углу за столом служит мессу. Я снова проваливаюсь в сон, но вскоре меня будят и стягивают одеяло. Отец Гори мажет меня маслом и читает молитвы на латыни. Я понимаю, что это елеопомазание больных, и значит, я умру - а мне все равно. Меня снова будят, чтобы дать Причастие. Я не хочу - боюсь, что мне станет дурно. С гостией на языке я засыпаю, и когда просыпаюсь, ее уже нет.
    В комнате темно, и рядом со мной возле койки сидит доктор Кэмпбелл. Он держит меня за запястье и смотрит на часы. У него рыжие волосы, он носит очки, и, обращаясь ко мне, всегда улыбается. Он напевает что-то и смотрит в окно. Потом закрывает глаза и начинает похрапывать. Сидя на стуле, улыбаясь себе под нос, он слегка наклоняется и пукает, и я понимаю, что буду жить, ведь никакой врач не стал бы пукать при умирающем пациенте.
    Солнце заглядывает в окно и белое облачение сестры Риты ярко блестит в его лучах. Она держит меня за запястье, смотрит на часы и улыбается. Гляньте-ка, говорит она, мы уже проснулись? Что же, Фрэнсис, думаю, худшее позади. Наши молитвы услышаны. И в Братстве за тебя молились сотни мальчиков. Можешь себе представить? Сотни мальчиков читали за тебя розарий и жертвовали Причастие.
    Лодыжки и рука у меня болят, оттого что по трубочкам туда переливают кровь, и мне дела нет до того, что за меня кто-то там молится. Сестра Рита уходит, и я слышу, как шуршит ее облачение и постукивают четки. Я засыпаю, и когда просыпаюсь, в палате уже темно, а возле койки сидит папа и держит меня за руку.
    Сынок, ты проснулся?
    Я пытаюсь ответить, но во рту у меня пересохло, я ни слова не могу произнести и указываю на рот. Папа приставляет мне ко рту стакан воды, прохладной и освежающей. Он сжимает мне руку и говорит, что я молодец, настоящий солдат. А что? Так и есть, ведь теперь в моих жилах течет солдатская кровь.
    Трубочек, которые втыкали в меня, больше нет, и склянки убрали.
    В палату заходит сестра Рита и говорит папе, что ему пора уходить. Но я не хочу, потому что он печальный - как Пэдди Клохесси в тот день, когда я дал ему изюминку. Это хуже всего на свете - когда папа печальный, и я начинаю плакать. Ну-ка, что за дела? – говорит сестра Рита. Плачем? А в нас так много солдатской крови. Завтра, Фрэнсис, тебя ждет большой сюрприз. Ни за что не догадаешься. Ладно, расскажу: утром, к чаю, тебе принесут вкусное печенье. Здорово, правда? А твой отец через пару дней снова придет - правда, мистер Маккорт?
    Папа кивает, и снова кладет руку мне на руку. Он смотрит на меня, идет к двери, останавливается, идет обратно, целует меня в лоб в первый раз в моей жизни, и я так счастлив, что вот-вот воспарю над кроватью.
    Другие две койки в палате не заняты. Медсестра говорит, что я единственный пациент с тифом, и просто чудо, что я выжил.
    В соседней палате никого нет, но однажды утром я слышу: э-эй, там есть кто-нибудь? - это голос какой-то девочки.
    Я не знаю, к кому она обращается: ко мне или к кому-то другому в дальней комнате.
    Э-эй, мальчик с тифом, ты не спишь?
    Не сплю.
    Тебе лучше?
    Да.
    Тогда почему тебя не выписывают?
    Не знаю. Я в постели еще лежу. Мне делают уколы и дают лекарства.
    А ты какой на вид?
    Странный вопрос. Не знаю, как ей ответить.
    Э-эй, ты живой, мальчик с тифом?
    Живой.
    Как тебя зовут?
    Фрэнк.
    Красивое имя. Меня зовут Патриция Мэдиган. Сколько тебе лет?
    Десять.
    Ну-у. Она, казалось, разочарована.
    Но через месяц, в августе, мне будет одиннадцать.
    Ладно, это лучше, чем десять. Мне в сентябре будет четырнадцать. Сказать, почему меня сюда положили?
    Скажи.
    У меня дифтерия, и что-то еще.
    А что?
    Непонятно. Наверное, что-нибудь иностранное, потому что мой отец бывал в Африке. Я чуть не умерла. И все-таки, какой ты на вид?
    У меня черные волосы.
    И еще у миллионов.
    У меня карие глаза, с зеленым отливом.
    И еще у тысяч.
    У меня швы на правой руке и на ногах – мне переливали солдатскую кровь.
    О Боже, честно?
    Честно.
    Так ты теперь все время будешь маршировать и честь отдавать.
    Раздается шерох облачения, стук четок и голос сестры Риты: так-так, что я слышу? Разговоры между палатами запрещаются, особенно между мальчиками и девочками. Патриция, ты меня слышишь?
    Слышу, сестра.
    Фрэнсис, ты слышишь меня?
    Слышу, сестра.
    Нет бы вам Господа благодарить за чудесное исцеление. Нет бы читать розарий. Нет бы полистать «Маленького вестника Пресвятого Сердца », который лежит у вас возле коек. Когда снова зайду - смотрите, чтоб никакой болтовни.
    Она заходит ко мне в палату и грозит мне пальцем. Особенно ты, Фрэнсис – за тебя-то молилось все Братство, тысячи мальчиков. Благодари Господа Бога, Фрэнсис, молись.
    Она уходит, и мы какое-то время молчим. Потом Патриция шепчет: молись, Фрэнсис, молись, читай розарий, Фрэнсис, и я так сильно смеюсь, что медсестра прибегает узнать, все ли со мной в порядке - очень строгая медсестра из графства Керри, я ее боюсь. Так, Фрэнсис? Смеемся? И над чем, интересно? Вы что, болтали с Мэдиган, с этой девчонкой? Вот все расскажу сестре Рите. Чтоб никакого больше смеха – смотри, повредишь себе внутренние органы.
    Тяжело ступая, она уходит, и Патриция снова шепчет, подражая ее акценту: не смейся, Фрэнсис, а то повредишь себе органы. Читай розарий, Фрэнсис, и молись о своих внутренних органах.
    По четвергам меня навещает мама. Мне и папу хотелось бы повидать, но моя жизнь теперь вне опасности, кризис миновал, а ко мне допускают лишь одного посетителя. К тому же, говорит мама, отец снова устроился на мукомольный завод, и Боже, пожалуйста, пусть он там хоть немного продержится, потому что идет война и англичанам нужны горы муки. Она приносит мне шоколадку – значит, отец и правда работает - на пособие мы шоколад не могли бы себе позволить. Папа мне присылает записки. Он пишет, что все мои братья молятся за меня, что я должен быть умницей, слушаться врачей, монахинь, медсестер и не забывать про молитву. Он уверен, что меня спас святой Иуда, потому что он помогает в безнадежных случаях, а мой случай был явно безнадежный.
    Патриция говорит мне, что возле койки рядом с ней лежат две книги. Одна, в которой стихи, больше всего ей нравится. Другая – краткий курс истории Англии, и вот эту, если мне интересно, я могу взять почитать. Она отдает книгу Шеймусу, уборщику, который ежедневно моет у нас полы, и он приносит ее мне. Мне ничего, говорит он, не положено переносить из дифтерийной палаты в тифозную - в воздухе столько микробов летает и между страниц прячется. А вдруг ты дифтерию подхватишь к тифу своему в придачу? Тогда все откроется, и меня уволят, и пойду я бродить по улицам, распевая песни патриотов, с жестяной кружкой в руке – а что, это я запросто, ведь нету на свете такой песни об Ирландии и ее горестях, какую я бы не знал, и впридачу парочку о радостях виски.
    О да, «Родди Маккорли» он знает, и прямо сейчас для меня и споет. Но только он заводит первый куплет, как в палату влетает медсестра из Керри. Так-так, Шеймус? Песни поем? Кому-кому, а уж вам-то надо бы знать, что в этой больнице петь запрещается. Я всерьез намерена обо всем доложить сестре Рите.
    О Боже, медсестра, не докладывайте.
    Так и быть, Шеймус, не стану – но только на этот раз. Ведь вам известно, что пение у наших пациентов может вызвать рецидив.
    Медсестра уходит, и Шеймус шепчет мне, что разучит со мной пару песен - с ними веселей, одному-то небось тоскливо лежать в тифозной палате. Он говорит, что Патриция - славная девушка, она часто угощает его конфетами – ей мама присылает коробочку раз в две недели. Он перестает тереть пол и кричит Патриции в соседнюю палату: я говорю Фрэнки, что ты, Патриция, славная девушка. А она отвечает: вы тоже славный, Шеймус. Он улыбается, потому что он сам уже немолод, ему лет около сорока, а детей у него нет – кроме тех, с кем он здесь поговорить может, в инфекционном отделении. Держи книжку, Фрэнки, говорит он. Обидно все-таки, что тебе приходится читать про этих англичан, про мучителей наших, оттого что во всей больнице не нашлось ни одной книжечки про Ирландию.
    В книге рассказывается про короля Альфреда, про Вильгельма-Завоевателя и про всех королей и королев вплоть до самого Эдварда, который целую вечность ждал, когда умрет его мать, Виктория, прежде чем стать королем. В этой книге я впервые встречаю строчки из Шекспира:

    I do believe, induced by potent circumstances
    That thou art mine enemy

    В книжке сообщается, что с этими словами Катерина, жена Генриха VIII, обращается к кардиналу Уолси, который строит козни и желает, чтобы ей отрубили голову. Смысла этих слов я не понимаю, но мне все равно, потому что это Шекспир, и когда я произношу их, у меня словно алмазы во рту. Если бы мне дали целую книгу Шекспира, я мог бы лежать в больнице хоть целый год.
    Патриция не знает, что значит induced или potent circumstances, и Шекспир ее не волнует - у нее есть своя книга стихов. Из-за стенки она зачитывает мне стихотворение про сову и кошечку, которые отправились в море в зеленой лодке, прихватив с собой мед и деньги, но смысла в стихах никакого, и я так Патриции и говорю, а она обижается и заявляет, что вообще больше ничего читать мне не будет. Она говорит, что я сам Шекспира вечно цитирую, а в нем тоже смысла нет. Шеймус снова перестает тереть пол и говорит: не надо ссориться из-за стихов, потом будете ссориться, когда вырастите и поженитесь. Патриция просит у меня прощения, и я прошу прощения, и она зачитывает мне отрывок из другого стихотворения, который мне предстоит выучить наизусть и прочитать ей на следующий день утром, или поздно ночью, когда монахинь или медсестер не будет поблизости.

    The wind was a torrent of darkness among the gusty trees,
    The moon was a ghostly galleon tossed upon cloudy seas,
    The road was a ribbon of moonlight over the purple moor,
    And the highwayman came riding,
    Riding, riding,
    The highwayman came riding, up to the old inn-door.

    He’d a French cocked-hat on his forehead, a bunch of lace at his chin,
    A coat of the claret velvet, and breeches of brown doe-skin,
    They fitted with never a wrinkle, his boots were up to the thigh.
    And he rode with a jewelled twinkle,
    His pistol butts a-twinkle,
    His rapier hilt a-twinkle, under the jewelled sky.

    Каждый день я жду – не дождусь, когда уйдут доктора и медсестры, и мы с Патрисией останемся одни, разучим новый куплет и я узнаю, наконец, что же случилось с разбойником и с дочкой хозяина гостиницы, у которой алые губки . Мне стих очень нравится – он увлекательный, почти как мои две строчки из Шекспира. Английские солдаты охотятся за разбойником, потому что он обещал девушке: вернусь я при лунном свете, хотя бы разверзся ад.
    Мне и самому хотелось бы вот так же придти лунной ночью в соседнюю палату к Патриции, и плевать на всех с высокого дерева, хотя бы разверзся ад. Патриция собирается прочесть последние строфы, но тут вдруг появляется медсестра из Керри и поднимает крик: сказано ведь было - никаких разговоров между палатами. Дифтерии с тифом говорить не положено, и наоборот. Я вас предупреждала. Шеймус, Шеймус, кричит она, заберите его. Возьмите мальчика на руки. Сестра Рита сказала: еще хоть слово – и уносим его наверх. Мы вас предупреждали: прекращайте болтать - но вы не послушались. Шеймус, кому говорю, уносите мальчишку.
    Да будет вам, сестра, он же ничего такого не сделал. Стихи чуток почитал, и все.
    Уносите мальчика, Шеймус, уносите сейчас же.
    Он склоняется надо мной и шепчет: о Боже, Фрэнки, мне очень жаль. Вот твоя книжка про Англию. Он тайком пихает ее мне под рубашку и берет меня на руки. Он шепчет, что я легкий, как перышко. Я пытаюсь разглядеть Патрицию, когда мы проходим мимо ее палаты, но различаю лишь пятно темных волос на подушке.
    Сестра Рита останавливает нас в коридоре и говорит мне, что я очень сильно ее подвел: она-то надеялась, что я буду вести себя хорошо, ведь мне Господь оказал такую милость, и сотни мальчиков из Братства молились обо мне, и монахини и медсестеры инфекционного отделения так обо мне заботились - даже разрешили родителям навестить меня, а это исключительный случай, и вот как я им отплатил - болтовней с Патрицией Мэдиган. Лежал в койке и читал с ней глупые стишки, прекрасно при этом зная, что любые разговоры между тифом и дифтерией воспрещаются. В большой палате наверху, говорит она, у меня будет предостаточно времени поразмыслить о своих прегрешениях, и мне надо просить у Господа Бога прощения за то, что я не слушался и разучивал какую-то ересь - английский стишок про вора на лошади и про девицу с алыми губками, которая совершает страшный грех, - а мог бы молиться или читать житие какого-нибудь святого. Этот стишок она читала - да уж, потрудилась прочесть - и очень советует мне на исповеди во всем сознаться священнику.
    Медсестра из Керри идет за нами, тяжело дыша и хватаясь за перила. Не думай, говорит она мне, что я стану бегать на этот край света всякий раз, как у тебя заболит что-то или зачешется.
    В палате двадцать пустых коек, застеленных белыми покрывалами. Медсестра велит Шеймусу положить меня у стены в дальнем углу палаты и проследить, чтобы я ни с кем не заговаривал – если кто вдруг покажется у дверей, хотя это крайне маловероятно, поскольку на всем этаже больше нет ни души. В этой палате, говорит она ему, давным-давно, во времена Великого Голода, лежали больные лихорадкой, и одному Богу известно, сколько народу тут померло – иных так поздно привозили, что ничего нельзя было сделать, разве только омыть перед похоронами, и говорят, что глубокой ночью тут плач слышен чей-то и стоны. Как вспомнишь, вздыхает она, что с нами вытворяли эти англичане, так сердце разрывается. Ладно, пусть не они на картошку вредителей наслали, все равно - они же не потрудились их извести. Какие они безжалостные, бессердечные – не жалели даже детей, которые умирали в этой самой палате. Пока они тут мучились, англичане сидели у себя во дворцах и набивали животы жареной говядиной и отборным красным вином, а у бедных детей рты были зеленые, потому что они жевали траву, Боже спаси нас и сохрани, и не допусти, чтобы голодные времена повторились.
    И то верно, жуткие были времена, говорит Шеймус. Он сам нипочем не хотел бы оказаться здесь ночью и видеть все эти зеленые рты. Медсестра меряет мне температуру. Слегка повышенная, говорит она. Теперь тебе надо хорошенько выспаться, тем более что с Патрицией Мэдиган, у которой седого волоса не будет, болтать уже не получится.
    Она качает головой и глядит на Шеймуса, и он тоже печально качает головой.
    Нянечки и монахини вечно думают, что ты не понимаешь, о чем они говорят. Когда тебе десять, почти одиннадцать, все считают, что ты простак, вроде моего дяди Пэта Шихана, которого роняли на голову. Нельзя ни о чем спрашивать. Нельзя подать вид, что ты понял, почему сестра так сказала про Патрицию Мэдиган – это значит, она умрет, - и надо скрыть, что тебе жаль до слез эту девочку, которая разучила с тобой чудесное стихотворение, хотя монахиня говорит, что оно плохое.
    Медсестра говорит Шеймусу, что ей пора, а ему надо вымести ветошь из-под моей койки и протереть полы во всей палате. Вот стерва старая, говорит мне Шеймус, надо же, побежала к сестре Рите и наябедничала, что вы стихи друг дружке читали – так разве можно заразиться через стихи, если только не влюбиться, ха-ха, а это черт возьми вряд ли, ведь тебе сколько? Десять или одиннадцать? Никогда о подобном не слыхивал, чтобы мальца переправляли наверх только из-за стихов, и я даже всерьез подумывал пойти в "Лимерик Лидер", обо всем рассказать, чтоб напечатали эту историю – но меня тут же с работы уволят, едва сестра Рита проведает. Все равно, Фрэнки, в один прекрасный день тебя отсюда выпишут, и ты сможешь читать любые стихи, какие захочешь, а вот Патриция - не знаю, не знаю, Боже спаси нас.
    Он узнает про Патрицию через два дня, потому что она встает с койки и идет в туалет, хотя ей велели пользоваться судном, а в туалете теряет сознание и умирает. Шеймус вытирает пол, по щекам у него катятся слезы, и он говорит: такая хорошенькая – и умерла в туалете - вот несчастье, ужасное безобразие. Она очень переживала, Фрэнки, что из-за нее ты читал стихи и попал в другую палату. Она считала, что одна во всем виновата.
    Ни в чем она не виновата, Шеймус.
    Знаю, и я ей об этом говорил.
    Патриции больше нет, и я не выяснил, что стало с разбойником и Бесс, дочерью хозяина гостиницы. Я спрашиваю у Шеймуса, но он совсем никаких стихов не знает, тем более английских. Когда-то давно он помнил одно ирландское стихотворение, но там говорилось про фей, а разбойников там и в помине не было. Однако, он все-таки поспрашивает у ребят в местном пабе – там все время читают что-нибудь вслух, - и расскажет потом мне. А я тем временем могу почитать историю Англии и узнать об их коварстве. Так говорит Шеймус - «коварство», - и я не понимаю этого слова, и сам Шеймус не понимает, но если оно означает все то, что творили англичане, должно быть, это что-то ужасное.
    Шеймус приходит мыть полы три раза в неделю, а медсестра каждый день по утрам меряет мне температуру и пульс. С помощью какой-то штуковины, которая висит у него на шее, доктор прослушивает мне легкие. Они все говорят: как поживает наш солдатик? Девушка в синем платье три раза в день приносит еду и все время молчит. Она малость не в себе, говорит Шеймус, лучше ее не трогай.
    Дни в июле долгие, а темноты я боюсь. На потолке в палате только две лампочки, и когда уносят поднос с чаем, после того, как медсестра дает мне таблетки, свет выключают. Медсестра велит спать, но я не могу уснуть - мне мерещатся умирающие на всех девятнадцати койках, и рты у них зеленые потому что они ели траву, и все стонут: дайте супа - протестантского, какого угодно супа, - и я накрываюсь подушкой и надеюсь что они не пойдут ко мне и не сгрудятся у постели, протягивая крючковатые пальцы, завывая, требуя шоколадку, которую мама принесла мне на той неделе.
    Нет, не принесла – передала, потому что навещать меня теперь запрещено. Сестра Рита говорит, что навещать больных в инфекционном отделении разрешалось лишь в виде исключения, а для меня теперь, после того безобразия со стихами и с Патрицией Мэдиган, никаких исключений делать не будут. Она говорит, что через несколько недель меня выпишут, и теперь моя задача - постараться выздороветь и заново научиться ходить, ведь я в постели пролежал шесть недель, и на следующий день, после завтрака, мне будет позволено встать. Я не понимаю, почему она считает, что мне придется учиться ходить – я ведь уже не маленький; но когда медсестра ставит меня на ноги возле койки, я падаю на пол, и она смеется: видишь, ты снова как маленький.
    Я тренируюсь, перехожу от койки к койке, туда и обратно, туда и обратно. Я не хочу быть маленьким. Не хочу больше лежать в этой пустой палате, где нет Патриции, и нет разбойника с дочерью хозяина гостиницы, у которой алые губки, и где призраки детей с зелеными ртами тычут в меня костлявыми пальцами и просят у меня шоколадку.
    Шеймус говорит, что один парень в пабе знает все стихотворение о разбойнике целиком, и конец там очень печальный. Если мне интересно, он расскажет - читать за всю жизнь он так и не научился, и стих весь пришлось унести в голове. Он встает посреди палаты и, опираясь на швабру, декламирует.

    Tlot-tlot, in the frosty silence! Tlot-tlot in the echoing night!
    Nearer he came and nearer! Her face was like a light!
    Her eyes grew wide for a moment, she drew one last deep breath,
    Then her finger moved in the moonlight,
    Her musket shattered the moonlight,
    Shattered her breast in the moonlight and warned him – with her death.

    Он слышит выстрел и спасается, но когда узнает на рассвете о смерти Бесс, его охватывает ярость и он возврашается, дабы отомстить, но погибает от солдатских пуль.

    Blood-red were his spurs in the golden noon; wine-red was his velvet coat,
    When they shot him down on the highway,
    Down like a dog on the highway,
    And he lay in his blood on the highway, with a bunch of lace at his throat.

    Шеймус вытирает лицо рукавом и хлюпает носом. И зачем было тебя сюда переводить, подальше от Патриции, ты же и ведать не ведал, что случилось с разбойником и Бесс. Очень грустная история. Я жене рассказал, так она весь вечер проплакала, пока мы спать не легли. Говорит, за что они только разбойника этого убили, от солдат этих чуть ли не все беды на свете, они и к ирландцам жалости не знают. Ну, Фрэнки, если захочешь еще какие-нибудь стихи услышать, ты мне скажи, я их выучу в пабе и принесу в голове.
    Девушка в синем платье, которая малость не в себе, однажды вдруг у меня спрашивает: хочешь книжку почитать? И приносит мне «Невероятные похождения мистера Эрнеста Блисса», сочинение Э. Филлипса Оппенгейма, в котором рассказывается про одного англичанина, богача, которому все надоело, и каждый божий день он страдает, не зная, чем бы таким заняться, хотя у него денег не перечесть. Лакей по утрам приносит ему газету, чай, яйцо, тост и повидло, а он говорит: унесите с глаз долой, жизнь пуста. Ему невмоготу читать газету и кушать яйцо, и он чахнет. Доктор советует ему пожить какое-то время среди бедняков лондонского Ист-Энда, чтобы научиться любить жизнь, что он и делает, и влюбляется в девушку, бедную, но честную и очень умную, и они женятся и переезжают обратно в Вест-Энд, где селятся богатые, потому что помогать бедным и не пресыщаться богатством все-таки легче, когда живешь в тепле и уюте.
    Шеймус с удовольствием слушает, о чем я читаю. Он говорит, что история про мистера Эрнеста Блисса – чистый вымысел, ни один человек в здравом уме не пошел бы к доктору оттого, что у него слишком много денег и нет аппетита. Впрочем, как знать - может в Англии это обычное дело. В Ирландии такого не бывает: у нас, кабы ты яйцо не съел - тебя бы отправили в сумасшедший дом, или донесли о тебе епископу.
    Я жду - не дождусь, когда вернусь домой и рассказажу Мэлаки эту историю про человека, который упрямился, яиц не ел. Мэлаки упадет на пол со смеху, потому что в жизни такого быть не может. Он скажет, что я все выдумываю, но когда я ему объясню, что этот человек - англичанин, он все поймет.
    Девушке в синем платье я не могу сказать, что книжка бестолковая - вдруг с ней случится припадок. Если эту прочел, говорит она, принесу тебе другую - у них давно хранится целый ящик книг, которые оставили пациенты. Она приносит мне книгу Тома Брауна под названием «Школьная пора», которую одолеть трудно, и кучу книг П. Г. Вудхауса про таких потешных Акриджа, Берти Вустера, Дживса и семейство Муллинеров. Берти Вустер богатый, но яйцо на завтрак съедает, чтобы Дживс про него что-нибудь не подумал. Жаль, что книжки ни с кем нельзя обсудить, даже с девушкой в синем платье - я боюсь, что медсестра из Керри или сестра Рита об этом узнают и переведут меня в палату еще больше и выше этажом, где пятьдесят пустых коек и толпы прирзаков умерших в голодные времена, которые, открыв зеленые рты, будут тянуться ко мне костлявыми пальцами. Ночью я лежу в постели и вспоминаю приключения Тома Брауна в Рагби-Скул и всех персонажей П. Г. Вудхауса. Я могу думать про разбойника и дочку хозяина гостиницы, деву с алыми губками, а медсестры и монахини ничего тут поделать не могут. Здорово знать, что никто на свете ничего поделаеть не может с тем, что у тебя в голове.
    Наступает август, мне исполняется одиннадцать. Я провел в больнице уже два месяца, и я интересуюсь, выпишут ли меня к Рождеству. Медсестра из Керри говорит, что не жаловаться мне надо, а встать на колени и благодарить Господа за то, что жив остался.
    Я не жалуюсь, сестра, мне просто хочется знать, буду ли я дома к Рождеству.
    Она все равно не отвечает, только велит мне слушаться, иначе она отправит ко мне сестру Риту, и тогда я послушаюсь как миленький.
    В мой день рождения мама приходит в больницу и передает мне сверток с двумя шоколадками и записку от имени наших соседей с переулка, которые желают мне скорей выздоравливать и возвращаться домой и пишут: ты настоящий солдат, Фрэнки. Медсестра разрешает мне поговорить с мамой через окошко, но это непросто, потому что окошко высокое, и мне приходится забраться к Шеймусу на плечи. Я говорю маме, что хочу домой, а она отвечает, что мне еще надо поднабраться сил, но меня уже совсем скоро выпишут. Шеймус говорит: одиннадцать лет – это здорово. Теперь ты почти мужчина, вот-вот бриться начнешь, потом выйдешь в люди, найдешь работу, пинты будешь распивать, как настоящий мужик.
    В больнице я провожу четырнадцать недель, и наконец, сестра Рита сообщает, что меня скоро выпишут, и смотри, какой ты везунчик - ведь именно в этот день будет праздник святого Франциска Ассизского. Она говорит, что я был очень хорошим пациентом, если не считать того недоразумения со стихами и Патрицией Мэдиган, Господи упокой ее душу, и приглашает меня на праздничный обед в больнице на Рождество. За мной приходит мама. Ноги у меня слабые, и мы долго идем к автобусной остановке на Юнион Кросс. Не спеши, говорит мама. Мы ждали три с половиной месяца, можем еще часок подождать.
    Наши соседи по Баррак Роуд и Роден Лейн стоят у дверей и приветствуют меня: с возвращением, Фрэнки, ты молодец, настоящий солдат, родители могут тобой гордиться. Мэлаки и Майкл подбегают ко мне и говорят: Боже, как ты медленно ходишь. Ты бегать что ли совсем разучился?
    Солнце ярко светит, и я счастлив, но дома на кухне я вижу отца – он сидит с Альфи на коленях, и у меня падает сердце: я понимаю, что он опять без работы. Всю дорогу я был уверен, что он работает – так мама говорила, и я думал, у нас теперь полно еды и ботинок. Папа мне улыбается и говорит Альфи: och, это твой старший брат, он выписался из больницы.
    Мама сообщает ему, что доктор, велел мне хорошо питаться и побольше отдыхать. Доктор сказал, что для восстановления сил надо есть говядину, это очень полезно. Папа кивает. Мама делает бульон из кубика, и Мэлаки с Майклом смотрят, как я его пью. Им тоже хочется, но мама говорит: обойдетесь, вы тифом не болели. Она говорит, что доктор велел мне ложиться спать пораньше. Она постаралась вывести блох, но погода стоит теплая, и их развелось еще больше, чем прежде. Все равно, говорит она, на тебе им поживиться-то нечем, ты весь кожа да кости.
    Я лежу в постели и вспоминаю больницу, где каждый день меняли белые простыни, и не единой блошки не было. А еще там был туалет, где можно сидеть и читать книжку, пока кто-нибудь не поинтересуется, жив ты или нет. И еще была ванная, где можно сидеть в горячей воде сколько тебе угодно и твердить:

    I do believe,
    Induced by potent circumstances,
    That thou art mine enemy.

    Я повторяю эти слова, и так засыпаю.

    Утром Мэлаки с Майклом встают, им надо в школу, а мне мама разрешает остаться в постели. Мэлаки учится в пятом классе у мистера O’Ди и всем любит рассказывать, что готовится к Конфирмации по большому красному катехизису, и что они с мистером O’Ди проходят состояние благодати, Эвклида и как англичане угнетали нас целые восемь столетий.
    Мне больше не хочется лежать в постели. Стоят погожие октябрьские дни, и мне хочется сидеть на улице и смотреть, как солнце клонится к закату над стеной напротив нашего дома. Мики Моллой приносит мне книги П. Г. Вудхауса, которые его отец берет в библиотеке, и я от души веселюсь, читая про Акриджа, Берти Вустера и семейство Муллинеров. Папа разрешает мне взять свою любимую книжку - «Тюремные записки» Джона Митчела, в которой говорится про великого бунтаря-ирландца, которого англичане сослали в Австралию, в Землю ван Димена. Англичане дают Джону Митчелу полную свободу передвижений по Земле ван Димена - при условии что он, как джентльмен, даст слово чести, что не попытается убежать. Он дает слово, но потом ему на выручку приплывает корабль, и тогда он отправляется в кабинет к судье-англичанину и сообщает ему: я удираю! - шасть в седло и, в конце концов, попадает в Нью-Йорк. Папа говорит, он не против, чтобы я читал глупые английские книжки П. Г. Вудхауса, пока я помню о тех, кто сражался за родину и отдал жизнь за Ирландию.
    Но вечно дома сидеть нельзя, и в ноябре мама снова ведет меня в школу. Сожалею, говорит новый директор, мистер O’Халлоран, но мальчик пропустил больше двух месяцев и его надо опять посадить в пятый класс. Что вы, говорит мама, наверняка он к шестому классу готов, и пропустил-то всего несколько недель. Сожалею, повторяет мистер O’Халлоран, отведите мальчика в соседний класс к мистеру O’Ди.
    Мы идем по коридору, и я говорю маме, что не хочу в пятый класс. Там учится Мэлаки, а я не хочу сидеть в одном классе с родным братом, который на год меня младше. У меня в том году была Конфирмация, а у него - нет. Я старше. Не сильнее, чем он - из-за болезни, - но все-таки старше.
    Ничего, отвечает мама, это несмертельно.
    Маме все равно, и я попадаю в тот же класс, где учится Мэлаки, и знаю, что все его приятели смеются надо мной, потому что меня оставили на второй год. Мистер O’Ди сажает меня в первом ряду и велит не делать кислое лицо, иначе спляшет по мне ясеневая палка.
    Потом происходит чудо – по милости святого Франциска Ассизского, моего любимого святого, и лично Господа Нашего. В самый первый день, когда я снова иду в школу, на улице я нахожу пенни, и мне хочется бегом отправиться к Кэтлин O’Коннел за большой плиткой ириски «Кливз», но бежать я не могу - после тифа ноги еще слабые, и мне то и дело приходится держаться за стену. Мне до смерти охота ириски, но так же до смерти неохота сидеть в пятом классе.
    Я знаю, что надо сходить к статуе святого Франциска Ассизского, только он меня поймет. Но он на другом конце Лимерика - я поминутно сажусь на ступеньки, держусь за стены и добираюсь туда целый час. Свечка стоит один пенни, и я думаю: может, так свечку зажечь, а пенни себе оставить? Нет, святой Франциск узнает. Он любит птиц небесных и рыб речных, но он не дурак. Я зажигаю свечу, становлюсь на колени перед статуей и прошу вызволить меня из пятого класса, куда меня упекли и где учится мой брат, который теперь, наверное, расхаживает по переулку и всем хвастает, что его старшего брата оставили на второй год. Святой Франциск молчит, но я знаю, что он слышит все, и уверен, что он меня выручит. А как же иначе? Мне ведь стоило такого труда добраться до этой статуи – и на ступеньках сидел, и за стены держался, – когда я мог бы пойти в церковь св. Иосифа и поставить свечку святой Терезе Младенца Иисуса, или Самому Пресвятому Сердцу Иисуса. Какой смысл носить его имя, если он бросит меня в беде?
    Я сижу в классе у мистера O’Ди и слушаю про катехизис и про все остальное, что мы проходили в прошлом году. Мне хочется тянуть руку и отвечать, но мне говорят: молчи, пусть ответит твой брат. Все пишут контрольные по арифметике, а мне велят сидеть и проверять их. Все пишут диктанты по гэльскому, а меня заставляют их проверять. Потом мистер О'Ди дает мне особое задание: написать сочинение и прочесть его перед классом, чтобы все видели, чему я научился у него в прошлом году. Вот, говорит он, обращаясь к классу, Фрэнк Маккорт вам покажет, как хорошо он выучился у нас в прошлом году. Он напишет сочинение о Господе Нашем. Так, Маккорт? Расскажет нам, что вышло бы, если бы Господь Наш вырос в Лимерике – а наш город самый набожный в Ирландии, у нас даже есть Архи-Братство Святого Семейства. Мы знаем, что если бы Господь Наш вырос в Лимерике, Его никто бы не распял, потому что жители Лимерика - добрые католики и не охотники до распятий. Итак, Маккорт, пойдешь домой, напишешь сочинение и принесешь его завтра.
    Папа говорит: у мистера O’Ди богатое воображение. Разве Господь Наш мало страдал на кресте? Нет, Его теперь в Лимерик запихнуть надо, где из-за Шеннона вечная сырость. Он надевает кепку и уходит надолго гулять, а мне самому приходится думать о Господе Нашем и сочинять, что я прочту назавтра.
    На следующий день мистер O’Ди говорит: итак, Маккорт, прочитай всему классу свое сочинение.
    Название сочинения…
    Заглавие, Маккорт, заглавие.
    Заглавие сочинения: «Иисус и погода».
    Как?
    «Иисус и погода».
    Хорошо, читай.
    Вот мое сочинение. Не думаю, что Иисусу, Который есть Наш Господь, понравилось бы, какая в Лимерике погода, потому что у нас вечно идет дождь и из-за Шеннона кругом сырость. Мой отец говорит, что Шеннон – река-убийца, потому что она убила двух моих братьев. На всех картинах мы видим как Иисус, обернувшись простыней, странствует по древнему Израилю. Дождя нигде нет, и не слыхано, чтобы там кто-то кашлял, болел чахоткой или чем-то подобным, и никто у них не работает, потому что они только слоняются без дела, едят манну, потрясают кулаками и ходят на распятия.
    Когда Иисусу хотелось есть, Он мог пройти пару шагов до смоковницы или апельсинового дерева при дороге и наесться досыта. Если Ему хотелось пива, Он проводил рукой над большим стаканом – и вот вам пинта. Или же, Он мог сходить в гости к Марии Магдалине и к сестре ее Марте, и они без вопросов кормили Его обедом и омывали Ему ноги, отирая волосами Марии Магдалины, пока Марта мыла посуду, что по-моему нечестно. Почему она должна мыть посуду, пока сестра ее болтает себе с Нашим Господом? Хорошо, что Иисус решил родиться евреем в теплых краях, потому что если бы Он родился в Лимерике, Он подхватил бы чахотку и через месяц бы умер, и не было бы никакой Католической церкви, никакого Причастия и Конфирмации, и нам не пришлось бы изучать катехизис и писать о Нем сочинения. Конец.
    Мистер O’Ди молчит и как-то странно на меня смотрит, и я начинаю беспокоиться, потому что когда он так молчит, это значит, что кому-то влетит. Маккорт, говорит он, кто написал это сочинение?
    Я, сэр.
    А не твой ли отец его написал?
    Нет, сэр.
    Пойди-ка сюда, Маккорт.
    Я выхожу вслед за ним за дверь и иду по коридору в кабинет директора. Мистер O’Ди показывает ему мое сочинение и мистер O’Халлоран так же странно на меня смотрит. Ты сам это написал?
    Да, сэр.
    Меня переводят из пятого класса в шестой, где преподает мистер O’Халлоран, и где учатся все ребята, которых я знаю: Пэдди Клохесси, Финтан Слэттери, Вопросник Куигли, - и в тот же день после уроков я снова иду к статуе святого Франциска Ассизского, чтобы поблагодарить его, хотя ноги после тифа у меня по-прежнему слабые, и я то и дело сажусь на ступеньки, держусь за стены, а сам думаю: все-таки, что же я написал в сочинении - что-то хорошее или плохое?
    Мистер Томас Л. O’Халлоран преподает в одном кабинете трем классам: шестому, седьмому и восьмому. Голова у него как у президента Рузвельта, а на носу очки. Он носит пиджак темно-синего или серого цвета, а на животе между карманами висит золотая цепочка от часов. Мы зовем его Хоппи , потому что у него одна нога короче другой, и при ходьбе он подпрыгивает. Он знает о своем прозвище и говорит: да, я Хоппи, и вы у меня попрыгаете. Он ходит с длинной указкой в руках, и если ты невнимателен или отвечаешь невпопад, получаешь три удара по рукам или пониже спины. Он требует, чтобы мы учили все наизусть, и поэтому его считают самым строгим преподавателем в школе. Он обожает Америку, и мы учим названия всех американских штатов в алфавитном порядке. Дома он рисует таблицы по грамматике гэльского языка, по ирландской истории и алгебре, развешивает их на подставке, и мы хором вслух проговариваем падежи, спряжения и склонения гэльского языка, места великих сражений, пропорции, коэффициенты, уравнения. Нам надо знать наизусть даты всех важных событий в ирландской истории. Он объясняет, какое событие является важным и почему. Раньше ни один преподаватель нам так не объяснял. Если ты что-то спрашивал, то получал тумака. Хоппи не называет нас идиотами, и когда задаешь вопрос, он не впадает в ярость. Он единственный преподаватель, который прерывает объяснения и спрашивает: все понятно из того, что я говорил? Вопросы будут?
    Он говорит: битва при Кинсэйле в тысяча шестьсот первом году была самым трагическим эпизодом в ирландской истории; в бою на близкой дистанции обе стороны проявляли жестокость и совершали зверства. Все потрясены: жестокость - и обе стороны? Даже с ирландской стороны? Как же так? Раньше преподаватели говорили нам, что ирландцы всегда сражались благородно, всегда воевали по-честному. Он читает стих, который мы будем учить наизусть:

    They went forth to battle, but they always fell,
    Their eyes were fixed above the sullen shields.
    Nobly they fought and bravely, but not well,
    And sank heart-wounded by a subtle spell.

    Все равно, в нашем поражении виновны предатели и доносчики. И все же мне надо знать: какие такие зверства были с ирландской стороны?
    Сэр, а ирландцы в битве при Кинсэйле тоже совершали зверства?
    Да, совершали. В летописях есть данные о том, что они убивали пленников - но они вели себя не хуже и не лучше англичан.
    Мистер O’Халлоран врать не может. Он директор. Нам столько лет твердили, что ирландцы всегда вели себя благородно и перед казнью обращали к англичанам храбрые речи. И вот, Хоппи O’Халлоран утверждает, что ирландцы поступали плохо. Вам надо заниматься, надо учиться, говорит он, чтобы составить собственное мнение об истории, обо всем на свете - а вы не составите никакого мнения, если в голове будет пусто. Наполняйте голову, обогащайте ваш разум. Это ваша сокровищница, и никто в целом мире ее не тронет. Представьте, что вы выиграли на скачках и купили дом, который надо обставить - вы ведь не свезете туда разный хлам. Ваш ум – это ваш дом, и если забьете его киношным хламом, он сгниет у вас в голове. Пусть вы бедны, пусть ботинки у вас дырявые, но ваш ум – это царский дворец.
    Он вызывает нас одного за другим, ставит перед классом и осматривает наши ботинки. Он интересуется, почему обувь дырявая, или почему ее нет вовсе. Это стыд и позор, говорит он, и обещает устроить лотерею и раздобыть денег, чтобы у всех нас к зиме были крепкие теплые ботинки. Он вручает нам билетные книжечки, и мы разбегаемся по всему Лимерику, чтобы собрать средства в обувной фонд школы - первый приз пять фунтов, и пять призов по фунту каждый. Одиннадцать босых мальчиков получают новые ботинки. Нам с Мэлаки ничего не достается, потому что у нас обувь есть, хотя подошвы стоптаны, и мы думаем: зачем это мы бегали по всему Лимерику и продавали билеты, если ботинки дали другим ребятам. Финтан Слэттери говорит, что мы можем получить полную индульгенцию за работу в благотворительных целях, и Пэдди Клохесси отвечает: иди-ка ты, Финтан, просрись как следует.

    Когда папа виноват, я это понимаю. Когда он пропивает пособие и доводит маму до отчаяния, и ей приходится просить подаяние в Обществе св. Винсента де Поля и одалживать продукты в магазине Кэтлин O’Коннел, я знаю, что он провинился, но не хочу отстраняться от него и бежать к маме. Как я могу? Ведь мы с ним по утрам вместе встаем, когда весь мир еще спит. Он зажигает огонь, заваривает чай и напевает себе под нос, или читает мне газеты шепотом, чтобы не разбудить остальных. Мики Моллой украл Кухулина, Ангел Седьмой Ступеньки куда-то улетел, но отец по утрам все еще мой. Он пораньше с утра покупает «Айриш Пресс» и рассказывает мне о том, что творится в мире, о Гитлере, Муссолини и Франко. Он говорит, что война эта – не наше дело, потому что англичане снова плетут интриги. Он рассказывает про великого Рузвельта в Вашингтоне и про великого де Валеру в Дублине. По утрам мы одни во всем мире, и он не требует, чтобы я умер за Ирландию. Он рассказывает о том, как жили в Ирландии в древние времена, когда англичане запрещали католикам открывать школы, потому что хотели держать людей в невежестве, и в сельской глубинке дети-католики встречались в школах за живыми изгородями и учили английский, гэльский, латынь и греческий. Люди любили учиться. Любили сказания и стихи, хотя это вовсе не помогало устроиться на работу. Мужчины, женщины и дети собирались в оврагах, чтобы послушать великих мудрецов, и все дивились, сколько человек может хранить в своей памяти. Мудрецы, рискуя жизнью, переходили из оврага в овраг, от изгороди к изгороди, ведь если бы англичане схватили их, они бы сослали их в дальние страны или учинили еще что похуже. Папа говорит, что в наше время учиться легко: никому не приходится решать примеры или изучать славную историю Ирландии, сидя в овраге. В школе я должен учиться хорошо, тогда однажды я вернусь в Америку, устроюсь на работу в какой-нибудь офис, где буду сидеть за столом с двумя авторучками в кармане, красной и синей, и принимать решения. У меня будет крыша над головой, чтобы не мокнуть под дождем, будет костюм, ботинки и теплое жилище, а чего еще желать мужчине? Папа говорит, что в Америке можно стать кем угодно, это страна возможностей. Можно быть рыбаком в штате Мэн, или фермером в Калифорнии. Америка – не то, что Лимерик, где все серое, и река-убийца.
    Утром, когда вы с папой одни у огня, не нужен ни Кухулин, ни Ангел Седьмой Ступеньки, и никто другой тебе не нужен.
    По вечерам папа нам помогает делать упражнения. Мама говорит, что в Америке это называют домашней работой, но здесь это упражнения, примеры, английский, гэльский, история. По гэльскому папа нам ничего подсказать не может, потому что родился на Севере и не силен по части родного языка. Мэлаки предлагает разучить с ним все гэльские слова, какие знает, но папа говорит: возраст уже не тот у меня - старого пса новым штукам не выучишь. Вечером перед сном мы собираемся у огня, и если мы просим папу рассказать нам сказку, он сочиняет историю про кого-нибудь из соседей, и в сказке мы путешествуем по всему миру - летаем по небу, плаваем в пучине моря и возвращаемся в переулок. Все в сказке разноцветное, все шиворот-навыворот и задом наперед. Машины и самолеты плавают под водой, а субмарины летают по воздуху. Акулы сидят на деревьях, а гигантские лососи вместе с кенгуру резвятся на луне. Полярные медведи в Австралии бьются со слонами, а пингвины учат зулусов играть на волынках. Рассказав сказку, папа ведет нас наверх и, опустившись на колени, вместе с нами молится. Мы читаем «Отче Наш», трижды «Радуйся, Мария», Боже благослови Папу. Боже благослови маму, Боже благослови наших умерших братьев и сестру, Боже благослови Ирландию, Боже благослови де Валеру и Боже благослови всякого, кто даст папе работу. Потом он говорит: идите спать, мальчики, и помните, что Богу Святому все ведомо, и если кто ведет себя плохо, Он это видит.
    Я думаю, мой отец – как Святая Троица, в нем три человека: один утром с газетой, другой по вечерам со сказками и молитвами, и потом еще третий, который поступает плохо, домой приходит с перегаром и требует, чтобы мы умерли за Ирландию.
    Мне досадно, что папа бывает плохой, но я не могу отрекаться от него, потому что тот, который со мной по утрам - мой настоящий отец, и если бы мы жили в Америке, я мог бы сказать, как в кино: я люблю тебя, папа, - но в Лимерике так не скажешь, иначе тебя засмеют. Тут можно говорить, что любишь Бога или малышей или лошадей-чемпионов, но если что-то еще – люди решат, что ты умом тронулся.

    Днем и ночью соседи выливают помои, и в нашей кухне стоит жуткий запах. Мама говорит, что нас убьет не река Шеннон, а вонь из туалета у нас при дверях. Зимой оттуда все течет и просачивается под нашу дверь, а в теплую погоду мучение и того хуже, потому что появляются мухи, слепни и крысы.
    Рядом с туалетом находится конюшня, в которой держат большую лошадь с угольного склада Гэббета. Ее зовут Лошадь по имени Финн, он всеобщий любимец, но конюх-угольщик толком в конюшне не убирает, и запахи доносятся до нашего дома. Вонь туалета и конюшни притягивает крыс, и мы натравляем на них Лаки, нашего нового пса. Он загоняет крыс в угол – это дело он обожает, - а мы забрасываем их камнями и палками, или тычем вилами, которые берем в конюшне, так что от них даже мокрого места не остается. Лошадь тоже боится крыс и встает на дыбы, так что надо вести себя осторожно. Финн понимает, что мы не крысы, потому что мы приносим ему яблоки, когда обчищаем за городом чей-нибудь сад.
    Бывает, что крысы увертываются и бегут к нам домой в угольный чулан под лестницей, а там темно хоть глаз выколи и ничего не видно. И даже со свечкой мы их не находим, потому что они тут и там роют ямки, и непонятно, где искать. Если у нас есть дрова, можно накипятить воды и тонкой струей вылить ее из чайника – тогда все крысы повыбегают нам под ноги и прошмыгнут к двери, но если рядом окажется Лаки, он их сцапает и замучает до смерти. Казалось бы, он должен их слопать - а он бросает их на улице кишками наружу и бежит к отцу, выпрашивая кусочек хлеба, смоченный в чае. Соседи говорят, что собака ведет себя несколько странно, но с другой стороны - чего вы хотите, это же пес Маккортов.
    Если кто замечает хотя бы крысиный хвостик, маму как ветром сдувает из дому. Лучше вечно бродить по улицам Лимерика – она ни минуты не останется в доме, где есть хоть одна крыса, - и спокойной жизни ей не видать, потому с нами по соседству конюшня и туалет, а значит, обязательно где-то рядом крыса и все ее голодное крысиное семейство.
    Мы боремся с крысами и с вонью в туалете. Нам хотелось бы в теплую погоду оставлять дверь открытой, но люди все время ходят туда-сюда с полными ведрами помоев. У кого-то запах более-менее терпимый, но папа злится на всех, хотя мама говорит ему: они же не виноваты, что строители сто лет назад поставили на все дома лишь один туалет, и тот у наших дверей. Папа говорит, что соседи должны выносить свои помои глубокой ночью, когда все мы спим, чтобы мы не мучились от вони.
    Мухи – напасть не лучше крыс. В теплые дни они облепляют конюшню, и когда кто-то выносит помои, рой мух летит в туалет. Если мама что-то готовит, рой мух летит в кухню, и папа говорит: тошно становится при мысли, что муха, которая сидит на миске с сахаром, минуту назад сидела на толчке – точнее, на том, что от него осталось. Если у вас есть ранка или болячка, они сядут на нее и будут вас допекать. Днем донимают мухи, ночью – блохи. У блох одно хорошо, говорит мама: они чистые. А мухи грязные, еще неизвестно, откуда они прилетают и заразу всякую разносят.
    Крыс можно загнать в угол и убить. Мух и блох можно пришлепнуть, но ничего не поделаешь с соседями и с их ведрами. Если мы играем на улице и замечаем, что кто-нибудь выносит помои, мы кричим: ведро несут, закройте дверь, закройте дверь, - и тот, кто дома остался, бежит закрывать дверь. В теплую погоду мы круглые сутки бегаем закрывать дверь, и знаем, у кого самые ужасные помои. В некоторых семействах, отцы которых работают, часто готовя что-нибудь с карри, и мы знаем, что ведерки у них развоняются на всю округу, и нас будет тошнить. Идет война, и мужчины присылают из Англии денег, все больше семей добавляют в пищу карри, и дома у нас воняет и днем и ночью. Мы знаем, у кого карри, а у кого капуста. Маму все время тошнит, папа все дольше гуляет за городом, а мы дотемна играем на улице, держась подальше от туалета. Папа больше не сетует на реку Шеннон. Он понимает, что туалет еще хуже, и берет меня с собой в Городской совет, чтобы подать жалобу. Служащий говорит: могу посоветовать вам только одно – переезжайте. Папа говорит, что у нас нет средств на переезд, и служащий отвечает, что помочь ничем не может. Здесь вам не Индия, говорит папа, это христианская страна. В переулке нужно поставить еще несколько туалетов. Вы думаете, отвечает служащий, что город будет строить туалеты в домах, которые вот-вот рухнут, и которые после войны все равно снесут? Но туалет убьет нас, говорит папа. Времена нынче опасные, говорит служащий.

    Угля мало и для того, чтобы ужин рождественский сготовить, говорит мама, но раз уж я иду на праздничный обед в больницу, то придется вымыть меня с головы до пят. Пусть сестра Рита не говорит потом, что обо мне никто не заботился, или что я теперь легкая добыча для микробов. Рано утром, перед тем, как идти на мессу, мама кипятит в кастрюле воду и чуть не ошпаривает мне голову. Она чистит мне уши и так дерет мочалкой, что кожу щиплет. Мама дает мне два пенса на автобус до больницы, а обратно мне придется прогуляться – но и то хорошо, ведь я наемся до отвала. А теперь надо опять разводить огонь и варить свиную голову, капусту и мучнисто-белый картофель, которые снова достались нам от Общества св. Винсента де Поля, и мама твердо решила, что в мы в последний раз отмечаем Рождество Господа со свиной головой. На следующей год у нас на столе будет гусь или ветчинка – почему бы нет, ветчина из Лимерика на весь мир славится.
    Гляньте-ка, говорит сестра Рита, наш солдатик так и пышет здоровьем. Жиром не заплыл, но все же. Ну-ка, скажи мне, ты был с утра на мессе?
    Был, сестра.
    Причастился?
    Да, сестра.
    Она отводит меня в пустую палату, велит мне сесть на стул и говорит, что скоро принесут обед. Она уходит, и я думаю: интересно, меня посадят есть вместе с монахинями и медсестрами, или отправят на праздничный обед к детям в палату. Тем временем девушка в синем платье, которая приносила мне книжки, приносит поднос, ставит его на край койки, и я подвигаю стул. Она глядит на меня и хмурится. Вот, ешь, говорит она, а книжек тебе не будет.
    Все изумительно вкусное: индейка, пюре, горошек, желе, сладкий крем и чай из чайничка. Желе с кремом выглядят очень аппетитно - я не могу удержаться и сперва принимаюсь за третье - все равно никто не видит, - но тут же девушка в синем платье приносит хлеб и спрашивает: что это ты делаешь?
    Ничего.
    Нет, чего. Ты ешь сладкое до обеда! И она убегает с криком: сестра Рита, сестра Рита, скорей сюда, и в палату влетает монахиня. Фрэнсис, все хорошо?
    Да, сестра.
    Нехорошо, сестра. Он желе с кремом съел раньше, чем первое. Сестра, это грешно.
    Ладно, милая, ты беги, а я с ним поговорю.
    Да, сестра, поговорите, иначе все дети в больнице начнут есть сперва сладкое, и что тогда?
    И то верно, верно. Ну, беги.
    Девушка уходит, и сестра Рита улыбается мне. Господи, она все замечает, кто бы мог подумать. Она не такая, как все, Фрэнсис, но нам с терпением надо к ней относиться.
    Она уходит, и в палате снова тихо и пусто, я все доел и не знаю, что дальше делать, потому что пока не скажут, делать ничего не положено. В больницах и в школах тебе всегда говорят, что делать. Я сижу и жду, и, наконец, девушка в синем платье приходит за подносом. Все съел? - спрашивает она.
    Да.
    Все, больше тебе ничего не дадут, можешь идти домой.
    Но девушки, которые малость не в себе, вряд ли могут командовать, и я думаю: может, надо ждать сестру Риту? В коридоре медсестра сообщает мне, что сестра Рита обедает и просила ее не беспокоить.
    От Юнион Кросс до Баррак Хилл путь неблизкий, и когда я добираюсь до дома, все сидят в Италии, едят свиную голову, капусту и мучнисто-белый картофель. Я рассказываю, как прошел праздничный обед. Мама спрашивает с кем я обедал - с медсестрами и монахинями? Она слегка обижается, когда узнает, что я сидел в палате один – неприлично, говорит она, так обращаться с ребенком. Она велит мне сесть за стол и попробовать свиной головы. Я с трудом пихаю кусочек в рот и так объедаюсь, что с надутым пузом ложусь на постель.

    Рано утром на улице раздается рев мотора – в нашем переулке впервые мы видим машину. На ней приехали какие-то люди в униформе. Они смотрят на дверь конюшни. Должно быть, с Финном, что-то не так, потому что людей в униформе у нас в переулке не бывает.
    С Финном беда. Он лежит в конюшне на полу, мордой на улицу, а вокруг пасти у него что-то белое, как молоко. Конюх говорит, что с утра, когда он пришел, лошадь уже так вот лежала - что странно, ведь Финн обычно стоит и ждет, когда его покормят. Люди в униформах качают головами. Мистер, а что с Финном? - спрашивает мой брат Майкл одного из них.
    Он заболел, сынок. Ступай домой.
    От конюха несет виски. Лошадка не жилец, говорит он Майклу. Придется пристрелить.
    Майкл тянет меня за руку. Фрэнк, его нельзя убивать. Скажи им. Ты большой.
    Майкл бросается на конюха, бьет его ногами, руки царапает, и тот отталкивает его с такой силой, что Майкл отлетает в сторону. Эй, кричит он мне, братца-то придержи.
    Один из приехавших на машине достает из сумки что-то коричнево-белое, подходит к Финну, приставляет ему к голове эту штуку, и раздается треск. Финн вздрагивает. Майкл кричит на того человека, бросается на него, а он говорит: лошадь болела, сынок. Для нее так лучше.
    Люди в униформах уезжают, и конюх говорит, что ему придется ждать, пока за Финном приедет грузовик, одного оставить его нельзя – иначе крысы на него накинутся. Он просит нас посторожить лошадку вместе с Лаки, нашей собакой, а он тем временем заглянет в паб, а то на душе у него прескверно, пора выпить кружечку.
    Майкл с палкой в руке, даром что маленький, так бьется с крысами, что даже приблизиться к Финну им не дает. Конюх возвращается, от него несет портером. Вскоре за лошадью приезжает большой грузовик, а в нем трое мужчин, и они спускают из кузова к голове Финна две огромные доски. Эти трое и конюх обвязывают Финна веревками и начинают тащить его вверх по доскам, и все, кто живет в переулке, кричат на них, потому что из досок торчат гвозди и щепки, которые цепляются за Финна и рвут ему шкуру, и доски уже ярко-розовые от его крови.
    Не увечьте животное.
    Уважайте мертвых, а?
    Эй вы, полегче там с бедной лошадью.
    Христа ради, чего вы пищите? - говорит конюх. Это же труп лошадиный, и все, - и Майкл снова кидается на него, тараня его головой, размахивая кулачками, и конюх отталкивает его с такой силой, что он валится на спину, а мама в ярости бросается на конюха, а тот, перепугавшись, перемахивает через труп Финна и бежит по доскам вверх. Вечером он возвращается пьяный и ложится спать, потом уходит, а в сене что-то тлеет, и конюшня сгорает дотла, а крысы выбегают в переулок, и все ребята с собаками гонят их в сторону улиц, где живут солидные горожане.