Кто в цари последний? Никого? Тогда я первый буду... ©

О.Пална очень желала, чтобы появился перевод этих книжек на русский язык - долго мечтала и... даже осуществила мечты.

Прах Энджелы. Воспоминания - VII

Индекс материала
Прах Энджелы. Воспоминания
***
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
Все страницы

VII
    ________________

    По четвергам папа на Бирже труда получает пособие по безработице, и кто-то, бывает, ему предложит: пойдем, Мэлаки, выпьем по кружечке? А папа скажет: по одной только, и все, и ему ответят: о Боже, конечно, по одной, - и к ночи денег уже не будет, и папа придет домой, горланя песни, поднимет нас с постели, выстроит в ряд и потребует, чтобы мы поклялись умереть за Ирландию, когда страна призовет нас. Он и Майкла поднимает, которому всего только три, и он поет вместе с нами и клянется умереть за Ирландию, как только представится случай. Так папа говорит: «как только представится случай». Мне девять лет, а Мэлаки восемь, и мы все песни знаем наизусть. Мы поем «Кевина Барри», «Родди Маккорли», «Запад спит», «O'Доннел Абу» и «Парней из Уэксфорда» , поем от первого куплета до последнего и клянемся умереть, потому что, как знать, может папа не все пропил и у него осталась еще пара пенни и он отдаст их нам, тогда на следующий день мы сбегаем к Кэтлин O’Коннел за конфетами. Иногда он говорит, что лучше всех поет Майкл, и вручает пенни ему. Мы с Мэлаки думаем: ну вот, нам восемь и девять лет, мы знаем все песни наизусть и готовы отдать свои жизни, а толку-то - пенни все равно достается Майклу, и утром он может сбегать в магазин и набить себе рот конфетами. Трехлетнего ребенка никто не призовет умереть за Ирландию, даже Патрик Пирс , которого в 1916 году в Дублине убили англичане, и который считал, что все на свете обязаны умереть вместе с ним. И вообще, отец Мики Моллоя говорит, что надо быть полным придурком, чтобы желать умереть за Ирландию. Люди от начала мира умирают за Ирландию, и полюбуйтесь, до чего страну довели.
    И без того плохо, что папу после третьей недели увольняют с работы, но теперь он еще раз в месяц пропивает пособие. Мама приходит в отчаянье, с утра у нее обиженный вид и она с папой не разговаривает. Папа встает пораньше, пьет чай и надолго уходит гулять за город. Вечером он возвращается, но мама с ним по-прежнему не общается и не заваривает ему чай. Если огонь в очаге погас, оттого что нет ни угля ни торфа, и воду для чая не вскипятишь, папа говорит och, aye, и пьет воду из стеклянной банки, причмокивая губами, будто это пинта портера. Прохладная водичка, говорит он, - вот и все, что нужно мужчине, а мама фыркает. Когда мама не общается с папой, дома неуютно и холодно, и мы знаем, что нам с папой тоже нельзя говорить, иначе мама на нас посмотрит с укором. Мы понимаем, что папа провинился, а человека всегда можно помучить, если перестать с ним разговаривать. Даже малыш Майкл знает, что, если папа провинился, с пятницы до понедельника говорить с ним нельзя, и когда он пытается взять тебя на колени, надо бежать к маме.

    Мне девять лет, и у одного моего приятеля, Мики Спелласи, родственники один за другим угасают от скоротечной чахотки. Мне завидно, потому что всякий раз, когда у него кто-то в семье умирает, его на неделю освобождают от школы, а мама пришивает ему на рукав черный ромбовидный лоскуток, чтобы он мог прогуливаться от улицы к улице, от переулка к переулку, и все бы видели, что у него горе, и гладили по головке, угощали конфетами и давали денег, чтобы утешить в печали.
    Но в это лето Мики обеспокоен: у Бренды, его сестры, чахотка, и она угасает на глазах, а на дворе всего лишь август, и если она умрет до сентября, его не освободят на неделю от школы, потому что учеба еще не начнется. Мики упрашивает меня и Билли Кэмпбелла сходить с ним в церковь св. Иосифа, что поблизости за углом, и помолиться, чтобы Бренда продержалась до сентября.
    Мики, а нам какая выгода, если мы с тобой пойдем и помолимся?
    Если Бренда протянет до сентября и меня освободят на неделю от школы, я приглашу вас на поминки. Там будет полно ветчины, сыра, пирожных, шерри и лимонада, будете есть и пить, сколько влезет, и до ночи слушать песни и разные байки.
    Как тут откажешься? Поминки – что может быть веселей? Мы спешим в церковь, где стоит статуя самого святого Иосифа, а также Пресвятого Сердца Иисуса, Девы Марии и святой Терезы из Лизье от Младенца Иисуса. Я молюсь Терезе Младенца Иисуса, потому что она сама умерла от чахотки и все поймет.
    Должно быть, одна из наших молитв возымела действие, потому что Бренда держится и умирает лишь на второй день учебы. Мы говорим Мики, что очень ему соболезнуем, но он счастлив, потому что ему неделю не придется ходить в школу и у него будет черная ромбовидная нашивка, а значит, конфеты и деньги.
    При мысли о поминках Бренды у меня текут слюнки. Билли стучит в дверь, и нам открывает тетя Мики. Чего вам?
    Мы хотим помолиться за Бренду, и Мики разрешил нам придти на поминки.
    Мики! - кричит она.
    Что?
    Ты разрешал этим шалопаям придти на сестрины поминки?
    Нет.
    Но Мики, ты ведь обещал…
    Дверь хлопает у нас перед носом. Мы не знаем, что делать, но тут Билли Кэмпбелл говорит: давай опять сходим в церковь св. Иосифа и помолимся, чтобы впредь родичи Мики Спелласи умирали только в середине лета, и чтоб его больше никогда в жизни не освобождали от школы.
    Должно быть, одна из наших молитв возымела действие, потому что через год, следующим летом, Мики сам умирает от скоротечной чахотки и его ни на день не освобождают от школы, так что впредь будет знать.

    Proddy Woddy ring the bell,
    Not for heaven, but for hell .

    По воскресеньям с утра я наблюдаю за протестантами, которые идут в церковь, и мне жаль их, особенно девочек - они такие хорошенькие, и у них красивые белые зубы. Мне жаль милых девочек-протестанток, ведь они обречены на вечные муки. Так говорит нам священник. Все, кто вне Католической церкви, обречены. И мне хочется их спасти. Девочки-протестантки, пойдемте со мной в Истинную Церковь. Вы спасетесь и не будете обречены. По воскресеньям после мессы мы с Билли Кемпбеллом, моим приятелем, идем смотреть, как они на аккуратной лужайке возле своей церкви на Баррингтон Стрит играют в крикет. Это игра протестантская. Они ударяют по мячу молотком, чпок, чпок, и смеются. А я думаю: как же так, разве они не знают, что обречены на вечные муки? Мне жаль их, и я говорю Билли: скажи, а какой смысл играть в крикет, если ты обречен?
    Фрэнки, отвечает он, а не играть, если ты обречен, какой смысл?

    Бабушка говорит маме: у Пэта, брата твоего, и нога болит, и здоровья нету, а он с восьми лет продает на улицах газеты, а Фрэнк, лоботряс твой, взрослый уже и мог бы работать.
    Но ему только девять, он школу еще не окончил.
    Школу. Он пререкается из-за этой школы, с кислой миной ходит, и вообще, странный какой-то, в отца весь. Помог бы лучше бедняге Пэту, хотя бы в пятницу, когда пачка «Лимерик Лидер» почти тонну весит. У богачей дорожки в саду длинные, вот и побегал бы, чтобы Пэту несчастному ноги поберечь, и заработал бы, кстати, несколько пенни.
    По пятницам у него Братство.
    Забудь ты про Братство. В катехизисе про братства ничего не сказано.
    В пятницу, в пять вечера, мы встречаемся с дядей Пэтом у редакции "Лимерик Лидер". Служащий, который выдает газеты, говорит, что у меня руки худющие, я и парочку марок едва ли унесу, но дядя Пэт пихает мне под обе руки по восемь газет. На улице дождь, говорит он мне, льет как из ведра, так что если уронишь - убью. Мы идем по O’Коннел Стрит, и он велит мне держаться поближе к стенам зданий, чтобы газеты не намокли. Я бегу к дому, куда надо доставить номер, на крыльцо, по ступенькам и в дверь, там снова ступеньки, кричу: газета! – беру плату плюс долг за неделю, бегу вниз по лестнице, отдаю деньги, и мы идем по новому адресу. Мне дают чаевые, и дядя оставляет их себе.
    Мы обходим дома по O’Коннел Авеню и в Баллинакурре, потом по Южной Окружной дороге и Хенри Стрит возвращаемся обратно в офис за новой кипой газет. Дядя Пэт носит кепку и ковбойский плащ, под которым прячет газеты от дождя. Умираю, как ноги болят, жалуется он, и мы заходим в паб выпить пинту и полечить его бедные ноги. Там сидит дядя Па Китинг, с головы до пят черный, и пьет пинту. Эб, а мальчик что, так и будет стоять, разинув рот, говорит он дяде Пэту, и ты не угостишь его лимонадом?
    Чо? - говорит дядя Пэт. Господи, раздражается дядя Па Китинг, он таскает эти твои несчастные газеты по всему Лимерику, а ты… а, ладно. Тимми, налей ребенку лимонада. Фрэнки, у тебя разве нет плаща?
    Нет, дядя Па.
    Тебе надо бы дома сидеть в такую погоду. Ты вымок насквозь. Кто тебя на улицу отправил в такую слякоть?
    Бабушка сказала, что дяде Пэту надо помочь, у него нога болит.
    Еще бы, стерва старая - только не говори никому, что я так сказал.
    Дядя Пэт с трудом поднимается и собирает газеты. Пойдем, темнеет уже.
    Он ковыляет по улице и выкрикивает: Anna Lie Sweets Lie! - что на "Лимерик Лидер" совсем не похоже, но это не важно, ведь все и так знают, что это Эб Шихан, которого роняли на голову. Пожалуйста, Эб, один «Лидер». Бедный, как твоя нога? Сдачи не надо, купи себе сигаретку, все-таки тяжко в такую мерзкую погоду таскать на себе эту мерзкую газетенку.
    Пасип, говорит мой дядя Эб. Пасип, пасип, пасип, и я за ним еле поспеваю, хотя у него больная нога. Сколько газет у тебя осталось? - говорит он.
    Одна, дядя Пэт.
    Отнеси ее мистеру Тимони. С него долг уже за две недели. Деньги возьми. Чаевые дадут, он много дает, а ты их в карман себе не суй, как Джерри, твой кузен. В карман себе запихал, вот гаденыш.
    Я стучусь дверным кольцом, и раздается вой собаки - такой огромной, что дверь трясется. Макушла, произносит какой-то мужчина, а ну, не шуметь, черт тебя подери, или задницу надеру. Вой затихает, дверь открывается, и на пороге появляется седой мужчина в очках с толстыми стеклами, в белом свитере и с палкой в руках. Ты кто? - говорит он. Кто здесь?
    Я газету принес, мистер Тимони.
    Но ты не Эб Шихан, верно?
    Я его племянник.
    Джерри Шихан, что ли?
    Нет, сэр. Я Фрэнк Маккорт.
    У него еще есть племянник? Он вас печет что ли, как булки? У него пекарня, что ли, на заднем дворе? Вот тебе деньги за две недели, и дай мне газету, а хочешь - себе оставь. Зачем она мне? Я читать уже не могу, а миссис Миннихан, которая должна была мне почитать, не объявилась. Шерри набралась и на ногах не стоит, вот что с ней такое. Как тебя зовут?
    Фрэнк, сэр.
    Ты умеешь читать?
    Да, сэр.
    Хочешь заработать шесть пенсов?
    Да, сэр.
    Приходи завтра. Тебя Фрэнсис зовут, так?
    Фрэнк, сэр.
    Тебя зовут Фрэнсис. Никакого святого Фрэнка не было. Только у гангстеров имена такие, и у полицейских. Приходи завтра в одиннадцать, почитаешь мне вслух.
    Хорошо, сэр.
    Ты точно умеешь читать?
    Точно, сэр.
    Можешь называть меня «мистер Тимони».
    Хорошо, мистер Тимони.
    Дядя Пэт ждет меня у ворот, потирая ногу, и ворчит: деньги где? Я тут стою под дождем, умираю, нога болит, а они болтают - нечего тебе с клиентами болтать. Из-за больной ноги дяде Пэту надо зайти в паб на Панчес Кросс, выпить пинту. Выпив пинту, он говорит, что пешком не осилит больше ни дюйма, и мы садимся в автобус. Проезд оплачиваем, пожалуйста, говорит кондуктор. Но дядя Пэт говорит: отстань ты, не трожь меня, видишь, что у меня с ногой?
    Ладно, Эб, ладно.
    Автобус останавливается у памятника O’Коннелу, и дядя Пэт идет в кафе «У памятника», а там так аппетитно пахнет, что у меня желудок сводит от голода. Он набирает себе рыбы с картошкой на целый шиллинг, и у меня слюнки текут, но когда мы доходим до дверей дома бабушки, он дает мне только монетку в три пенни, велит снова встретиться с ним через неделю и отправляет домой к матери.

    На пороге дома, где живет мистер Тимони, лежит пес Макушла; я открываю садовую калитку и только собираюсь шагнуть на тропинку, как она несется ко мне, валит на мостовую и норовит мне голову откусить, но тут появляется мистер Тимони, молотит ее палкой и кричит: фу, позорная псина, отстань от него, ах ты, каннибал-переросток. Ты не завтракала что ли, псина позорная? Как ты, Фрэнсис, в порядке? Заходи. Поверь, этот пес – настоящий индус, мамку его я в Индии подобрал - в Бангалоре. Если, Фрэнсис, решишь завести собаку, бери только буддиста. Буддисты – собаки добрые. Ни в коем случае не бери мусульманина – как уснешь, так он тебя слопает. И пса-католика не бери – эти слопают даже в пятницу. Садись, почитай мне.
    "Лимерик Лидер", мистер Тимони?
    Нет, вот еще, чертов "Лимерик Лидер", я им даже подтираться не стал бы. Вон там на столе лежит книга, «Путешествия Гулливера». Но ее читать не надо. За ней, видишь, другая: «Скромное предложение». Почитай мне. Там начало такое: «Печален удел тех, кто идет…» Нашел? Я наизусть помню вся эту чертову книгу, но ты все равно почитай мне вслух.
    Я читаю две или три страницы и мистер Тимони говорит: достаточно. Ты хорошо читаешь. Ну и как, ты согласен, Фрэнсис, что нет пищи вкусней и полезней, чем упитанный однолетний малыш, как в пареном, жареном, печеном, так и в вареном виде, а? Макушла, ты, небось, не прочь закусить упитанным маленьким ирландцем, а, позорная псина?
    Он дает мне шесть пенсов и велит придти снова через неделю.
    Мама в восторге, оттого что я заработал шесть пенсов у мистера Тимони. А что он велел читать? «Лимерик Лидер»? Я объясняю, что читал «Скромное предложение», которое стояло за «Путешествиями Гулливера», и мама говорит: ну, ничего, обычная детская книжка. Я думала, он предложит что-то чудное, он ведь в Индии столько лет провел на самом солнцепеке, и там слегка в уме повредился. Говорят, он женат был на одной индианке, но кто-то из солдат случайно ее застрелил во время каких-то беспорядков. Вот так и доходят люди до детских книжек. Миссис Минихан мама знает - она живет по соседству с мистером Тимони и раньше приходила к нему домой делать уборку, но потом перестала, потому что он насмехался над Католической Церковью и говорил: что одному грех - то другому потеха. Миссис Минихан терпела, когда он по субботам, бывало, перебирал шерри, но потом он стал убеждать ее сделаться буддисткой, как и он сам, и вообще, говорил, что в Ирландии всем жилось бы лучше, если бы мы уселись под деревом и принялись созерцать, как Десять Заповедей и Семь Смертных Грехов уплывают по волнам Шеннона в далекое море.
    В следующую пятницу мы с дядей Пэтом Шиханом разносим газеты, и я встречаю на улице Деклана Коллопи из Братства. Эй, Фрэнки Маккорт, что ты возишься тут с Эбом Шиханом?
    Он мой дядя.
    Ты должен быть в Братстве.
    Я работаю, Деклан.
    Рано тебе работать. Тебе и десяти еще нет, а у нас в отделении из-за тебя неполная посещаемость. Если через неделю не явишься, я тебе рожу расквашу, ты понял?
    Отстань, говорит дядя Пэт, отстань, не то я тебе покажу.
    А ну, заткнись, тупица, тебя точно на голову роняли. Деклан толкает его в плечо, и дядя Пэт отлетает спиной в стену. Я роняю газеты и бегу к нему, но Деклан делает шаг в сторону и бьет меня сзади по шее - я лбом влетаю в стену, и меня охватывает такая ярость, что я ничего перед собой не вижу. Я кидаюсь на него и молочу воздух руками и ногами, так лицо ему искусал бы, но руки у него длинные, как у гориллы, он отталкивает меня, а я не могу до него дотянуться. Эй ты псих, кричит он, придурок несчастный, в Братстве тебя уничтожу - и убегает.
    Нечего было драться, говорит дядя Пэт, газеты все выронил, вот, некоторые намокли, теперь как я их продам? - и мне хочется наброситься на него и поколотить: он про какие-то газеты думает, а я заступился за него перед Декланом Коллопи.
    Вечером он дает мне три ломтика картофеля из пакета и шесть пенсов за работу вместо трех. Вот разорение-то, причитает он. А все моя мама, она виновата - пожаловалась бабушке, что плата маленькая.
    В пятницу я приношу шесть пенсов от дяди Пэта, и в субботу еще столько же от мистера Тимони, и мама в восторге. Шиллинг в неделю – это серьезная сумма, и мне дают два пенса на кино, чтобы я после мистера Тимони сходил в «Лирик» на «Детей тупика».
    В следующую субботу мистер Тимони говорит: подожди, Фрэнсис, вот доберемся до «Гулливера», и ты поймешь, что Джонатан Свифт – величайший из писателей, которые жили на свете, нет, величайший из всех людей, которые касались бумаги пером. Это, Фрэнсис, гигант, а не человек. Я читаю «Скромное предложение», а он все время смеется и я удивляюсь: что в этом смешного? Там же сплошь речь о блюдах из маленьких ирландцев. Он говорит: когда вырастешь, Фрэнсис, поймешь, в чем тут юмор.
    Взрослым возражать не положено, но мистер Тимони не такой, как все, и он не сердится, когда я замечаю: у взрослых, мистер Тимони, это любимая отговорка. Когда вырастешь, уловишь юмор. Когда вырастешь, все поймешь. Все само придет, когда вырастешь.
    Он принимается так гоготать, что мне кажется, он того и гляди свалится без сил. О, Матерь Божья, Фрэнсис. Ты просто сокровище. Что с тобой? Какая муха тебя укусила? Рассказывай, что у тебя стряслось.
    Ничего, мистер Тимони.
    Думаю, у тебя кислая мина, Фрэнсис, жаль что я ничего не вижу. Пойди-ка к зеркалу, Белоснежка – оно там висит, на стене, - и погляди, кислая ли у тебя мина. Ладно, не ходи. Просто скажи, что случилось.
    Ко мне вчера Деклан Коллопи прицепился, и мы подрались.
    Он расспрашивает меня про Братство и Деклана, и про моего дядю Пэта Шихана, которого роняли на голову, и говорит мне, что знаком с моим дядей Па Китингом, который на фронте отравился газом и работает на газовом заводе. Па Китинг, говорит он, – золотой человек. И я скажу тебе, Фрэнсис, как мы поступим. Я потолкую с Па Китингом, и мы пойдем в Братство к твоим головорезам. Сам я буддист и насилие не одобряю, но драться не разучился. Они тебя, друг мой, больше пальцем не тронут - ей-богу, не тронут.
    Мистер Тимони старик, но он обращается ко мне, будто мы с ним друзья, и я могу говорить начистоту. С папой не так, как с мистером Тимони. Он сказал бы och, aye, и надолго ушел бы гулять.
    Дядя Пэт Шихан сообщает бабушке, что моя помощь ему больше не нужна, он сам будет разносить газеты или наймет еще кого-нибудь за куда меньшие деньги, и вообще, он считает, что ему причитается кое-что из моих субботних шести пенсов, потому что без него я чтецом не устроился бы.
    Соседка мистера Тимони говорит мне, что я напрасно теряю время и зря стучу в дверь: Макушла за один день перекусала почтальона, молочника и мимо шедшую монахиню, и мистер Тимони хохотал без передышки, но собаку увезли усыплять, и вот тогда он заплакал. Почтальонов и молочников можно кусать сколько угодно, но что до монахинь, тут вести дойдут до епископа, и он примет меры, особенно если всем известно, что хозяин собаки – буддист, и опасен для соседей-католиков. Мистеру Тимони так и сообщили, а он принялся смеяться и плакать, и к нему вызвали врача, а тот сказал, что мистер Тимони утратил связь с миром, и его увезли в приют для стариков, немощных или сумасшедших при Городской больнице.
    Так я лишился субботних шести пенсов, но я все равно буду читать мистеру Тимони, хотя бы и даром. Я дожидаюсь на улице, пока соседка опять зайдет к себе домой, забираюсь через окно к мистеру Тимони, беру «Путешествия Гулливера», и много миль шагаю пешком до самой Городской больницы, чтобы почитать ему вслух. Ишь чего придумал, говорит привратник. Зайти хочешь и почитать старику? Башку-то мне не дури. Убирайся давай, не то полицию позову.
    А можно я вам книгу оставлю, чтобы кто-нибудь почитал мистеру Тимони?
    Оставь. Христа ради, оставь, и отстань от меня. Я ему передам.
    И смеется.
    Мама говорит: что с тобой стряслось? Чего носом хлюпаешь? И я рассказываю, что дядя Пэт больше не хочет, чтоб я ему помогал, и что мистера Тимони увезли в Городскую больницу, потому что Макушла перекусала почтальона, молочника и мимо шедшую монахиню, а он стал смеяться. Мама тоже смеется и мне кажется, все теперь посходили с ума. Потом она говорит: что же, обидно и досадно, что ты потерял сразу обе работы. В таком случае, можешь вернуться в Братство, тогда никто не заявится к нам - ни Отряд, ни, хуже того, директор отец Гори.
    Деклан велит мне сесть напротив него, и если хоть пикну, мне шею свернет, и будет следить за мной, пока он тут еще староста, и ни один поганец вроде меня не встанет у него на пути к линолеуму.

    Мама говорит, что ей трудно подниматься по ступенькам, и передвигает кровать на кухню. Я вернусь в Сорренто, смеется она, когда стены опять отсыреют и дождевая вода польется под дверь. В постели на кухне мама может лежать сколько угодно, потому что учеба закончилась, и ей не надо вставать из-за нас. Папа разводит огонь, заваривает чай, режет хлеб, велит нам умываться и отправляет на улицу играть. Нам разрешают спать сколько хотим, но кто же захочет спать, когда не надо идти в школу. Мы готовы бежать на улицу играть, едва только проснемся.
    Но однажды в июле папа запрещает нам спускаться вниз. Нам велят сидеть наверху и играть.
    Пап, а почему?
    Не твое дело. Поиграй тут с Мэлаки и Майклом, а потом, когда разрешу, спуститесь вниз.
    Он становится у двери, чтобы мы никуда не ходили. Мы ногами поднимаем вверх одеяло, и мы будто бы в палатке, как Робин Гуд и его славные стрелки. Мы охотимся за блохами и давим их, зажимая между ногтями больших пальцев.
    Вдруг раздается крик новорожденного, и Мэлаки спрашивает: пап, а маме принесли еще ребеночка?
    Och, aye, сынок.
    Я старше Мэлаки, и поэтому объясняю ему, что кровать поставили в кухне для того, чтобы ангел, когда прилетит, оставил ребенка на Седьмой Ступеньке - но Мэлаки не понимает, ведь ему только восемь, почти девять, а мне через месяц будет десять.
    Мама лежит с малышом в кровати. У него большое пухлое лицо и он весь красный. На кухне мы видим женщину в форме медсестры. Мы знаем: ее позвали, чтобы вымыть младенца – они за время пути, пока летят вместе с ангелом, всегда пачкаются. Нам хочется пощекотать малыша, но медсестра говорит: а ну кыш, смотрите сколько хотите, но пальцем ни-ни.
    «Пальцем ни-ни». Так они говорят, эти медсестры.
    Мы садимся за стол пить чай с хлебом и глядим на нашего новорожденного брата, но он даже глаз не открывает и на нас не смотрит, так что мы идем на улицу играть.
    Через несколько дней мама встает с постели и садится у огня с малышом на коленях. Он глядит на нас во все глаза, и мы щекочем его, а он гулит, и живот у него трясется, и мы над ним смеемся. Папа щекочет его и поет шотландскую песню:

    Oh oh stop your ticklin’, Jock
    Stop your tickling, Jock
    Stop your tickling,
    Ickle ickle icklin
    Stop your tickling, Jock

    Папа находит работу, так что Брайди Хэннон может когда захочет навещать маму с малышом, и в кои веки мама не отправляет нас играть на улицу, чтобы им пошептаться о чем-то секретном. Они сидят у огня, курят и перебирают имена. Мама говорит, что ей нравятся имена «Кевин» и «Шон», но Брайди говорит: вот еще, в Лимерике их и без того хватает. Энджела, Господи, только выгляни за дверь и крикни: Кевин или Шон, идите пить чай, - и к тебе пол-Лимерика сбежится.
    Брайди говорит, что если у нее когда-нибудь, с Божьей помощью, будет сын, она назовет его Рональдом, потому что ей до безумия нравится Рональд Колмэн, которого в «Колизеум Синема» показывали. Или Эррол, тоже красивое имя, Эррол Флинн.
    Брайди, ну тебя. Как это я выгляну за дверь и позову: «Эррол, Эррол, иди пить чай»? Ребенка совсем задразнят.
    Рональд, повторяет Брайди. Рональд. Роскошное имя.
    Нет, говорит мама, имя должно быть ирландское. За что мы тогда все эти годы боролись? Столько веков боролись с англичанами, а теперь своих детей будем Рональдами называть?
    Господи, Энджела, и ты теперь, как он, заводишь эту шарманку – ирландцы то, англичане се.
    И все-таки Брайди, в этом он прав.
    Господи, Энджела, вдруг ахает Брайди, что с ребенком?
    Мама встает со стула, прижимает к себе малыша и стонет. О, Господи, Брайди, он задыхается.
    Побегу за мамой, говорит Брайди, и через минуту возвращается с миссис Хэннон. Касторовое масло, говорит миссис Хэннон. Есть у вас? Любое масло. Из печени трески? Подойдет.
    Она капает масло в рот малышу, переворачивает на живот, жмет на спину, снова переворачивает, сует в горло ложку и достает оттуда белый шарик. Вот и все, говорит она. Молоко. В горлышке у деток оно скапливается и густеет - капайте любое масло, чтобы удалить комочки.
    Господи, плачет мама, он чуть не умер. Я не пережила бы, ей-богу.
    Стиснув малыша в объятиях, мама плачет и благодарит миссис Хэннон.
    Что вы, миссис, не стоит. Теперь ложитесь с ребеночком в постель, отдохните, вы оба страху натерпелись.
    Пока Брайди и миссис Хэннон укладывают маму в постель, на стуле, где она сидела, я замечаю пятна крови. У мамы кровь идет и она умрет? Можно ли говорить: «Смотрите, на мамином стуле кровь»? Нет, сказать ничего нельзя, потому что у взрослых вечно какие-то секреты. Я знаю, что если спрошу о чем-нибудь, мне скажут: какая тебе разница, чего глаза вылупил, не твое дело, иди на улицу играть.
    Придется все держать при себе, или с ангелом поговорить. Миссис Хэннон и Брайди уходят, и я сажусь на седьмую ступеньку. Я рассказываю ангелу, что у мамы идет кровь и она умрет. Мне хочется, чтобы он сказал fear not , но ступенька холодная, нет ни света, ни голоса. Я уверен, что он улетел навсегда – наверное, потому что мне уже девять лет, почти десять.
    Но мама не умирает. На следующий день она встает и начинает собираться в церковь, где будут крестить малыша, и говорит Брайди, что никак не может себя простить за то, что ее девочка умерла и попала в лимб, куда попадают некрещеные малыши - может, там тепло и уютно, но все же темно веки вечные и никакой надежды выбраться на свет Божий даже в Судный День.
    К нам пришла бабушка, и она говорит: точно, некрещеным младенцам в рай не попасть, даже надеяться нечего.
    Господь был бы жестоким, говорит Брайди, кабы так поступал.
    Ему приходится быть жестоким, говорит бабушка, иначе толпы протестантов и прочих младенцев будут ломиться на небеса, и с какой это стати туда их пускать? Они же нас мучили восемь столетий.
    Младенцы не мучили, говорит Брайди. Они ведь маленькие.
    Помучили бы, кабы стали постарше, говорит бабушка. Их на то и рожали.
    Малыша одевают в кружевную распашонку, в которой всех нас крестили.
    Мам, а как его зовут? - спрашивает Мэлаки.
    Альфонс Джозеф.
    Слова будто сами слетают у меня с губ: дурацкое имя какое-то, и вовсе не ирландское.
    Бабушка сверкает глазами – они красные у нее, стариковские, - и говорит: кто-то по губам давно не получал. Мама дает мне пощечину, и я лечу через всю кухню. У меня сердце колотится и хочется плакать, но разводить сырость нельзя, потому что папы дома нет, и я из мужчин самый старший. Мама говорит: марш наверх и рот закрой, и чтоб ни шагу из комнаты.
    Я задерживаюсь на седьмой ступеньке, но она по-прежнему холодная - ни света, ни голоса.
    Дома тихо, все ушли в церковь. Я сижу наверху и жду, отщелкиваю блох на руках и ногах и думаю: жаль, что папы нету, и брата жалко, у него какое-то имечко иностранное – Альфонс, - недуг, а не имя.
    Немного погодя внизу раздаются голоса - говорят про чай, шерри, лимонад и булочки, а малыш такой чудесный, правда? Альфи - иностранное имя, но все равно, он такой добродушный, такой милый, Боже благослови его, точно в рай попадет – вылитый отец, и мать, и бабушка, и копия братиков, которые умерли.
    Мама подходит к лестнице и кричит: Фрэнк, спускайся, съешь булочку с лимонадом.
    Не хочу. Сами ешьте.
    А ну, спускайся, кому говорю, не то я сама поднимусь по лестнице и задницу тебе надеру, и будут у тебя скорби.
    Скорби? А что это такое?
    Какая тебе разница, что это такое. Спускайся немедленно.
    Голос у нее строгий, а «скорби» – это, похоже, опасно. Пожалуй, спущусь.
    На кухне бабушка говорит: смотрите, какая у нас рожа кислая. Нет бы порадоваться за братика. Только мальчики в этом возрасте вечно заноза в заднице - мне ли не знать, я двоих вырастила.
    Лимонад и булочка очень вкусные, и малыш Альфи щебечет и радуется, что его покрестили, ведь он несмышленый еще и не знает, что у него недуг, а не имя.

    От дедушки из Северной Ирландии приходит телеграмма с денежным переводом на пять фунтов для малыша Альфи. Мама хотела бы сходить за деньгами на почту, но она не может надолго вставать с постели. Папа говорит, что на почту пойдет сам. Мама отправляет меня и Мэлаки вместе с ним. Папа получает деньги и говорит нам: ладно, ребятки, идите домой и скажите маме, что я через пару минут буду дома.
    Папа, говорит Мэлаки, тебе в паб нельзя. Мама сказала, что деньги надо принести домой. Папа, нельзя пить.
    Ну же, ну, сынок. Иди домой к маме.
    Папа, отдай деньги нам. Их малышу прислали.
    Ну же, Фрэнсис, будь умницей. Слушайся папу.
    И он уходит к «Саутс Паб».
    Мама сидит у камина с Альфи на руках. Она качает головой. В паб он пошел, верно?
    Да.
    Я хочу, чтоб вы вернулись туда и заставили его оттуда уйти. Встаньте посреди паба и всем расскажите, что папа пьет на деньги, которые прислали для малыша. Скажите, пусть все знают, что в доме ни крошки еды, и ни уголька - топить нечем, и малыш голодный, а молока нет ни капли.
    Мы идем по улицам и Мэлаки во весь голос репетирует речь: папа, папа, пять фунтов малышу прислали - не тебе, чтобы ты все пропил. Малыш там плачет в постели, надрывается, просит молока, а ты сидишь тут и пьешь пинту.
    Папа из «Саутс Паб» ушел, но Мэлаки все равно хочет встать посреди паба и выступить с речью, а я ему говорю, что надо скорее искать папу в других пабах, пока он не пропил все пять фунтов. Но мы нигде не можем его найти. Он знает, что мама будет его искать, или нас отправит, а в этой части Лимерика, не говоря уже про всю округу, столько пабов, что можно целый месяц искать. Придется сказать маме, что его и след простыл, и она ругает нас: бестолочи вы. О, Господи, мне бы сил, я бы все пабы в Лимерике обошла, уж я бы лицо ему расцарапала, ей-богу. Идите назад, обыщите все пабы у вокзала, и кафе «Нотонс» проверьте.
    Мне приходится идти в одиночку, потому что у Мэлаки понос и он от горшка не отходит. Я прохожу по всем пабам на Парнелл Стрит и в ее окрестностях, заглядываю в закутки, отведенные для женщин, и во все мужские туалеты. Мне хочется есть, но домой, не отыскав отца, я возвращаться боюсь. В кафе «Нотонс» его тоже нет, но в углу за столиком спит какой-то пьяница, а его порция рыбы с картошкой завернутая в «Лимерик Лидер» валяется на полу, и если я это не съем все достанется кошке, и я пихаю сверток под свитер и бегом за дверь на улицу и к вокзалу, там сажусь на ступеньки, ем рыбу с картошкой, смотрю на проходящих мимо пьяных солдат в компании девушек, которые все время хихикают, благодаря мысленно того пьяницу, который полил их уксусом и щедро посыпал солью, и вдруг понимаю, что если я сегодня умру, то в прямо ад попаду с рыбой и картошкой в желудке, ведь я их украл а это грех, но сегодня суббота, и если в исповедальнях еще сидят священники, можно очистить душу.
    Совсем рядом, на Гленуорт Стрит, доминиканская церковь.
    Благословите меня, отче, ибо я согрешил, прошло две недели с моей последней исповеди. Я перечисляю обычные грехи и потом признаюсь, что у пьяного мужчины украл рыбу с картошкой.
    Почему, дитя мое?
    Я был голоден, отче.
    А почему ты был голоден?
    В животе было пусто, отче.
    Он молчит и качает головой - я это знаю, хотя в исповедальне темно. Дорогое мое дитя, почему ты не пошел домой и не попросил у мамы что-нибудь поесть?
    Потому что, отче, она отправила меня искать отца, а я ни в одном из пабов не смог его найти, а дома у нас ни крошки, потому что он пьет на те пять фунтов, которые дедушка из Северной Ирландии прислал новорожденному, а мама сидит у камина ужасно злая, потому что я отца не нашел.
    Священник долго молчит, и я думаю: уснул он там, что ли? Наконец, он говорит: дитя мое. Я тут сижу. Выслушиваю грехи бедняков. Назначаю епитимию. Дарую прощение. А мне следовало бы на коленях стоять, умывать им ноги. Ты понимаешь меня, дитя мое?
    Я говорю, что понимаю, но я не понимаю.
    Иди домой, дитя мое. Помолись обо мне.
    А епитимия, отче?
    Не будет ее, дитя мое.
    Но я украл рыбу с картошкой. Я обречен на вечные муки.
    Все тебе прощается. Иди. Молись обо мне.
    Он благословляет меня на латыни, что-то себе под нос бормочет по-английски, и я не могу понять, что с ним сделалось из-за меня.
    Жаль, что я не нашел отца, было бы здорово сказать маме: вот папа, и у него в кармане осталось еще три фунта. Есть я уже не хочу, так что могу пройтись туда и обратно по O’Коннел Стрит и проверить все пабы по обе стороны улицы, и наконец, нахожу его в «Глисонс» - мимо не пройдешь, ведь он горланит:

    ‘Tis alone my concern if the grandest surprise
    Would be shining at me out of somebody’s eyes.
    ‘Tis my private affair what my feelings would be
    While the Green Glens of Antrim were welcoming me.

    Сердце стучит у меня в груди и я не знаю что делать, потому что в душе я злюсь как мама у огня и у меня одна мысль - вбежать бы сейчас да треснуть ботинком ему по ноге и опять убежать, но я стою на улице, потому что у нас бывают утра у камина, когда папа рассказывает мне про Кухулина, де Валеру и Рузвельта, и хотя он пропивает деньги для малыша, у него глаза как у Юджина когда тот искал Оливера, и лучше пойду-ка я домой и совру маме, что не видел отца и найти его не смог.
    Она лежит с малышом в постели. Мэлаки и Майкл спят наверху, в Италии. Я понимаю, что ничего маме говорить и не надо, потому что пабы скоро закроются и папа вернется домой, горланя песни, и предложит нам пенни, чтобы мы умерли за Ирландию, но теперь уже не будет как раньше - пособие и зарплату пропивать из рук вон плохо, но мужчина, который пропивает деньги для новорожденного, как сказала бы мама, все границы перешел.