Кто в цари последний? Никого? Тогда я первый буду... ©

О.Пална очень желала, чтобы появился перевод этих книжек на русский язык - долго мечтала и... даже осуществила мечты.

Прах Энджелы. Воспоминания - III

Индекс материала
Прах Энджелы. Воспоминания
***
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
Все страницы

III
    ____________________________

    Мама говорит, что больше ни минуты на Хартстондж Стрит не останется. Тут утром, днем и вечером ей мерещится Юджин: вот он забирается на кровать, глядит на улицу, ищет Оливера, а бывает, она видит и Юджина, и Оливера – одного дома, другого на улице, - и они болтают без умолку. Мама рада, что братья друг дружку нашли, но ей не хочется их видеть и слышать всю оставшуюся жизнь. Жаль отсюда уезжать, и школа так близко, но если вскоре мы не переедем, она с ума сойдет и попадет в сумасшедший дом.
    Мы переезжаем на Бэррак Хилл, что на Роден Лейн. На одной стороне переулка шесть домов, на другой один, в каждом по две комнаты наверху и внизу. Наш дом, самый дальний из шести, стоит на пригорке в конце улочки. Неподалеку от крыльца стоит сарайчик и туалет, а по соседству конюшня.
    Мама отправляется в Общество св. Винсента де Поля, чтобы узнать, нельзя ли получить какую-нибудь мебель. Там ей выдают купон на один стол, два стула и две кровати. Распорядитель говорит, что нам придется пойти в Айриштаун, где находится магазин подержанной мебели, и самим доставить мебель домой. Мы возьмем детскую коляску близнецов, говорит мама, и плачет. Потом утирает глаза рукавами и спрашивает: а кровати, которые нам выписали – они подержанные? Разумеется, отвечает распорядитель, и она говорит, что ей как-то не по себе от мысли, что придется спать в постели, где кто-то умер, не дай Бог, от чахотки. Весьма сожалею, говорит распорядитель, но нищим выбирать не приходится.
    Целый день уходит у нас на то, чтобы перевезти на коляске мебель с одного конца Лимерика на другой. Одно колесо у коляски кривое, и она норовит укатить нетуда. У нас теперь две кровати, один сервант с зеркалом, стол и два стула. Дом нам очень нравится: можно ходить из комнаты в комнату и по лестнице вверх-вниз. Когда день-деньской ходишь по лестнице вверх-вниз сколько душе угодно, тебе кажется, что ты очень богат. Папа разводит огонь, и мама заваривает чай. Папа садится на один стул, мама на другой, а мы с Мэлаки садимся на чемодан, который привезли с собой из Америки. И вот, мы сидим за столом, пьем чай, а мимо нашей двери идет старичок с ведерком в руке. Он выливает его в туалет, смывает, и до нас доносится ядреный запах. Мама подходит к двери и спрашивает: зачем вы это вылили в наш туалет? Старичок приподнимает кепочку. Ваш туалет, миссис? О нет. Это, хе-хе, в некотором роде, ошибочка. Туалет никак не ваш – он тут, простите, один на всю улицу. Как вы заметите, у ваших дверей одиннадцать семейств будут шастать с ведерками, и запах, доложу вам, в теплую погоду будет очень и очень ядреный. Сейчас, слава Богу, декабрь, воздух морозный, Рождество на носу, и тут пахнет еще терпимо, но настанет день, и вам захочется надеть противогаз. Ну, спокойной ночи вам, миссис! Желаю счастья на новом месте.
    Минуточку, сэр, останавливает его мама. Вы не подскажете, кто чистит наш туалет?
    Чистит? О, Господи, надо же. Она говорит: «чистит». Шутить изволите? Эти дома стоят еще со времен королевы Виктории, а туалет если кто и чистил, то ночью, так что никто и не видал.
    И он, посмеиваясь, уходит, шаркая, вниз по улочке.
    Мама снова садится на стул перед чашкой чая. Здесь нельзя оставаться, говорит она. Туалет нас убьет, в нем столько заразы.
    Нельзя же снова переезжать, говорит папа. И где еще мы найдем жилье за шесть шиллингов в неделю? Прочистим туалет сами. Накипятим воды много ведер, и выльем туда.
    Ой, да что ты, говорит мама. А где же мы возьмем торф или уголь, чтоб воды накипятить?
    Папа в ответ молчит. Он допивает чай и принимается искать гвоздь, чтобы повесить нашу единственную картину. На ней нарисован человек с изможденным лицом, в желтой шапочке, черном платье и с крестом на груди. Папа говорит, что это Папа Римский Лев XIII, большой друг рабочего человека. Эту картину он вез из Америки, где и нашел – какой-то парень, которому дела нет до рабочих людей, хотел ее выкинуть. Что за чушь хренову ты несешь, говорит мама, и он говорит, что «хренову» нельзя говорить при детях. Папа находит гвоздь и думает, как бы забить его без молотка. Одолжи молоток у соседей, предлагает мама, но он отвечает: не дело приставать к незнакомым людям и что-то у них выпрашивать. Он прислоняет картину к стене и бьет по гвоздю донышком стеклянной банки. Банка разбивается, ранит папе руку, и кровь капает Папе на лоб. Наш папа оборачивает руку тряпкой для посуды и говорит маме: быстрей, вытирай с Папы кровь, пока не высохла. Она вытирает пятно рукавом, но рукав шерстяной, и вот, пол-лица у Папы запачкано кровью. Боже Всевышний, говорит папа, Энджела, ты совсем Папу изгваздала, и она отвечает: аrrah, не ной, достанем как-нибудь красок и все подновим, а папа говорит: он один был другом рабочему человеку. И что мы скажем, если к нам придут из Общества св. Винсента де Поля и увидят, что он весь в крови? Не знаю, говорит мама. Кровь твоя, между прочим – какой из тебя мужик, даже гвоздь вбить нормально не можешь. Вот какие руки у тебя кривые. Лучше бы ты в поле лопатой орудовал - хотя мне-то какое дело, я спать ложусь.
    Och, как же быть-то теперь? - говорит папа.
    Сними Папу и спрячь в угольной яме под лестницей – там он не будет глаза мозолить и путаться под ногами.
    Не могу, говорит папа. Не к добру это. Угольная яма – не место для Папы. Если уж вешать, так вешать.
    Делай как знаешь, говорит мама.
    И сделаю, говорит папа.

    Для нас это первое Рождество в Лимерике. Девчонки в нашем переулке прыгают через веревочку и поют

    Christmas is coming
    And the goose is getting fat
    Please put a penny
    In the old man’s hat
    If you haven’t a penny
    A ha’penny will do
    And if you haven’t a ha’penny
    God bless you

    Мальчишки дразнят девчонок и кричат:

    Чтоб твоя мамаша
    оступилась
    в туалете!

    Мама говорит, что ей хотелось бы на Рождество устроить праздничный обед, но после того, как умерли Юджин и Оливер, пособие на Бирже труда сократили до шестнадцати шиллингов, и как тут быть? За жилье мы платим шесть шиллингов, остается десять на четырех человек, и какой от них прок?
    Папу не берут ни на какую работу. На неделе он встает рано, зажигает огонь, кипятит воду для бритья и для чая, надевает рубашку и прикрепляет воротничок с запонками. Потом надевает галстук и кепку и отправляется на Биржу труда за пособием по безработице. Без воротничка и галстука он из дома никогда не выходит. Кто не носит воротничка и галстука, тот сам себя не уважает. И вдруг на Бирже труда тебе скажут, что есть работа на мукомольном или на цементном заводе, неважно, что труд физический - что о тебе подумают, если явишься без воротничка и галстука?
    Начальники и бригадиры поначалу всегда обращаются к папе с уважением и хотят нанять его, но только он открывает рот, все слышат его акцент и на работу берут не его, а кого-то из местных. Дома у очага он рассказывает об этом маме, и она говорит: оделся бы ты по-рабочему. А он отвечает: никогда не пойду на попятный, марку надо держать. Тогда хоть попытался бы говорить как местный, просит мама, но папа заявляет, что никогда так низко не падет, и он безмерно скорбит оттого, что у его детей теперь местный акцент - это воистину тяжкий недуг. Очень тебе сочувствую, говорит мама, и надеюсь, по другим поводам тебе скорбеть не придется. А папа говорит, что однажды, с Божьей помощью, мы уедем из Лимерика и поселимся далеко-далеко от Шеннона, который несет смерть.
    Я спрашиваю папу, что значит «недуг», и он отвечает: болезнь, сынок, и все, что нам не подобает.
    Иногда папа на весь день уходит гулять за город. Он спрашивает у фермеров, не нужно ли в чем помочь, говорит, что вырос на ферме и все умеет. Если ему находят работу, он тут же берется за дело - не снимая кепки, воротничка и галстука. Он трудится так долго и усердно, что фермеры уговаривают его отдохнуть. Они удивляются: как можно целый день работать на жаре без еды и питья? Папа улыбается. Домой денег, заработанных на ферме, он никогда не приносит. Другое дело – пособие по безработице: его надо нести домой. Папа берет у фермеров деньги, идет в паб и все пропивает. Если к шести вечера, когда звонят Angelus, папы нет дома, значит, днем он работал на ферме. Мама надеется, что он, быть может, вспомнит о семье и хоть раз пройдет мимо паба, но он мимо никогда не проходит. Мама надеется, что папа хоть что-нибудь принесет домой - картошку, капусту, репу, морковь, но он домой ничего не приносит, потому что никогда не падет так низко и не станет у фермера что-то выпрашивать. Значит, мне в Обществе св. Винсента де Поля можно выпрашивать купоны на еду, говорит мама, а тебе нельзя сунуть в карман пару картофелин. Мужчины – другое дело, говорит папа. Надо сохранять достоинство. Носить воротничок и галстук, держать марку, и никогда ничего не просить. Ну, удачи тебе, говорит мама.
    Истратив фермерские деньги, папа плетется домой, горланя песни и проливая слезы по Ирландии и по умершим своим деткам - но больше по Ирландии. Если папа поет «Родди Маккорли», значит, дали денег всего на одну или две пинты. Если он поет «Кевина Барри», значит, день сложился удачно, и он так напился, что еле стоит на ногах и будет требовать, чтобы мы встали с постели, построились в ряд и поклялись умереть за Ирландию, но мама говорит: не тронь детей, не то врежу тебе кочергой.
    Не врежешь, Энджела.
    Врежу, и еще добавлю. Прекращай чушь нести и ложись спать.
    Спать, спать, спать. А смысл? Ляжешь, а потом снова вставать, да и как тут уснешь, когда с реки к нам плывет не туман, а отрава.
    Он ложится в постель, бьет по стене кулаком, поет скорбную песню, засыпает. С рассветом папа встает, потому что не положено спать, когда в небе солнце. Он будит меня и Мэлаки, а мы не выспались, потому что папа всю ночь бормотал что-то и пел. Мы жалуемся, говорим что заболели, что не выспались, но он стаскивает пальто, которыми мы накрываемся, и выгоняет нас из постели. На дворе декабрь, морозно, и видно, как изо рта идет пар. Мы писаем в ведерко у дверей спальни и бежим вниз погреться у огня, который уже развел папа. Мы умываемся в тазике, который стоит у двери под краном. Шланг, по которому вода идет к крану, крепится к стене куском бечевки, намотанной на гвоздь. Все вокруг отсырело - пол, стены, стул, на котором стоит тазик. Вода из крана течет ледяная, и пальцы у нас коченеют. Папа говорит: ничего, вам полезно, воспитаем из вас настоящих мужчин. Он брызгает ледяной водой себе на лицо и на шею и грудь, показывая нам, что это совсем не страшно. Мы тянем руки к огню и греемся, но долго стоять у камина нельзя, потому что пора пить чай, кушать хлеб и идти в школу. Папа велит нам молиться до и после еды и вести себя в школе как следует, потому что Бог все видит, и стоит ослушаться самую малость, как попадешь прямо в ад, а там уже мерзнуть тебе не придется.
    И он улыбается.
    За две недели перед Рождеством мы с Мэлаки под проливным дождем возвращаемся из школы домой, открываем дверь и видим, что в кухне пусто. Стол, стул и чемодан куда-то исчезли, и огонь в очаге погас. Но Папа на стене висит, и значит, мы не переехали - без Папы наш папа никуда не уедет. Пол на кухне мокрый, повсюду стоят лужицы, и стены блестят от сырости. Сверху доносится шум. Мы поднимаемся наверх и видим папу, маму и пропавшую мебель. У них тепло и уютно, в очаге горит огонь, мама сидит в постели, а папа у камина читает «Айриш Пресс» и курит сигарету. Мама говорит, что у нас потоп - дождевая вода с улицы потекла прямо под нашу дверь. Они пытались заделать щель тряпками, но только сами промокли до нитки и напустили воды. А рядом еще выливают помои, так что запах на кухне стоит тошнотворный. Мама считает, что пока дожди не пройдут, нам надо жить наверху. Зимой нам будет тепло, а весной, как пол и стены маленько подсохнут, мы спустимся вниз. Папа говорит, что мы как будто уехали на отдых за границу, куда-нибудь в теплую страну – в Италию, например. С тех пор верхний этаж мы называем «Италией». Мэлаки говорит, что Папа остался на стене внизу, он совсем там замерзнет - может, перенесем его наверх? Но мама говорит: нет уж, пусть там и висит - не хочу лежать в постели и видеть, как он пялится на меня со стены. Разве мало того, что мы таскали его на себе из Бруклина в Белфаст, из Дублина в Лимерик? А теперь пусть оставит меня в покое.
    Мама ведет меня и Мэлаки в Общество св. Винсента де Поля в надежде раздобыть что-нибудь на рождественский обед – ветчину или гуся, но распорядитель говорит, что в этом году под Рождество весь Лимерик в крайней нужде. Он дает нам продуктовый купон в магазин миссис Макграт и еще один к мяснику.
    Не будет вам ни гуся, ни ветчины, говорит мясник. По купону от Винсента де Поля никаких деликатесов не полагается. Могу предложить вам, миссис, кровяную колбасу и потроха, или овечью голову, или вот, отменную свиную голову. Чем плоха свиная голова? Мяса много, и детям нравится. Щечку у ней отрежьте, помажьте горчичкой – и вы в раю. Хотя в Америке, наверное, ничего такого не едят – там все помешались на бифштексах и на мясе птиц разных – перелетных, домашних и даже водоплавающих.
    Нет, говорит он маме, ни бекона вареного, ни сосисок вам не положено, и если у вас есть хоть капля благоразумия, берите свиную голову, пока все не расхватали – а то беднота городская берет их за милую душу.
    Мама говорит, что свиная голова - не то блюдо, которое прилично подать в Рождество обед. У Святого Семейства, давным-давно в Вифлееме, в холодном хлеву и того не было, говорит мясник. Они бы не жаловались, если бы кто предложил им отменную свиную голову.
    Не жаловались бы, соглашается мама, но и есть бы не стали. Они были евреи.
    Ну и что за беда? Свиная голова – это свиная голова.
    А еврей – это еврей, им по религии не положено, и я им тут не судья.
    Вы знаток по части евреев и свиней, а, миссис? – говорит мясник.
    Нет, отвечает мама, просто у нас в Нью-Йорке была соседка-еврейка, миссис Лейбовиц, и я не знаю, что бы мы без нее делали.
    Мясник снимает свиную голову с полки, и Мэлаки говорит: ой, смотрите, собака дохлая! – и мясник с мамой прыскают со смеху. Мясник заворачивает голову в газету, отдает сверток маме и говорит: счастливого Рождества. Потом пакует несколько сосисок и говорит: вот, возьмите, это вам на завтрак в Рождество. Простите, у меня нету денег, говорит мама, и он отвечает: разве я просил денег? А? Возьмите сосиски. Хоть это не гусь и не ветчина.
    Ну что вы, не надо, вы не обязаны этого делать, говорит мама.
    Знаю, миссис. Был бы обязан - не делал бы.
    Мама говорит, что у нее болит спина, и свиную голову придется нести мне. Я прижимаю ее к груди, но она сырая, и газета постепенно отваливается, и вскоре всем становится видна голова. Мама говорит: позорище какое, мне так стыдно – теперь все узнают, что на Рождество у нас свиная голова. Ребята из нашей школы видят меня, тычут в нас пальцем и смеются. Вот умора, гляньте, Фрэнки Маккорт с пятачком. Фрэнки, это что ли все янки едят в Рождество?
    Эй, Кристи, знаешь, как едят свиную голову? – кричит один другому.
    Нет, Пэдди, не знаю.
    Хвать его за уши, и отжираешь морду!
    А Кристи говорит: эй Пэдди, а знаешь, какая часть свиньи для Маккортов несъедобная?
    Нет, Кристи, не знаю.
    Несъедобный у них только «хрюк»!
    Мы минуем еще несколько улиц, газета отваливается окончательно и все видят свиную голову. Пятачок упирается мне в грудь, задравшись к подбородку, и мне жаль поросенка, потому что он умер, а все над ним смеются. Моя сестра и два моих брата тоже умерли, но если бы кто над ними посмеялся, я в того залепил бы камнем.
    Вот бы нам папу на помощь, потому что мама то и дело встает и прислоняется к стене. Она держится за спину и говорит, что ей не подняться по Бэррак Хилл. Даже если позвать папу, толку от него будет мало, потому что он никогда ничего не носит – ни пакетов, ни сумок, ни коробок. Это унижает его достоинство. Так он говорит. Он нес близнецов, когда они уставали, и Папу нес, но свиная голова и все такое прочее – это совсем другое дело. Он говорит нам с Мэлаки, что когда мы вырастем, нам надо будет ходить с воротничком и галстуком и не допускать, чтобы кто-то видел, как мы что-то несем.
    Он сидит наверху у огня, курит сигарету, читает «Айриш Пресс» - эту газету он обожает, потому что ее издает де Валера, а папа считает, что де Валера – самый великий человек на свете. Он поднимает взгляд на меня и на свиную голову и говорит маме, что для мальчика это позор - нести подобный предмет по улицам Лимерика. Мама снимает пальто, устало садится на кровать и говорит папе, что на следующее Рождество пусть он сам ищет продукты к обеду. Она вымоталась и ей страшно охота чаю, так что изволь оставить великосветские замашки, вскипятить воды для чая и поджарь хлеба, пока дети не умерли с голоду.
    В Рождество рано утром папа разводит огонь и готовит нам на завтрак сосиски, хлеб и чай. Мама отправляет меня к бабушке одолжить, если можно, горшок для свиной головы. У вас что, на обед свиная голова? – говорит бабушка. Господи Иисусе, Мария и Иосиф! Это уже слишком. Ваш отец не мог что ли оторвать от стула седалище и раздобыть ветчины, или гуся хотя бы? Что же он вообще за мужчина такой?
    Мама кладет свиную голову в кастрюлю, куда та еле помещается, и пока вода кипит и булькает, мы с Мэлаки идем вместе с папой на мессу в церковь редемптористов. В церкви тепло и приятно пахнут цветы, благовония и свечи. Папа подводит нас к яслям, где лежит Младенец Иисус – большой, упитанный малыш со светлыми, как у Мэлаки, кудрями. Папа нам объясняет: вот Матерь Иисуса, Мария – в синем платье; а старец с бородой - это Его отец, святой Иосиф. Они печальны, говорит он, потому что знают, что Иисус, когда вырастет, будет убит, чтобы все мы попали в рай. Я спрашиваю, зачем Младенцу Иисусу умирать, и папа отвечает: нельзя задавать такие вопросы. Почему? – говорит Мэлаки, и папа велит ему вести себя тихо.
    Дома наша мама вся извелась. Уголь закончился, обед готовить не на чем, вода не кипит, и она с ума сходит от беспокойства. Нам снова придется идти на Док Роуд, искать куски угля или торфа, упавшие с грузовиков. В Рождество даже самые нищие из бедняков не подбирают с дороги уголь. Без толку упрашивать папу, чтобы он пошел с нами, потому что наш папа никогда не падет так низко, да и в любом случае, носить ничего не станет - у него правило такое. У мамы спина болит, и она не может выйти из дому.
    Придется тебе идти, Фрэнк, говорит она. Возьми с собой Мэлаки.
    На Док Роуд идти далеко, но нам и горя мало, потому что в желудках у нас сосиски с хлебом, и дождя на улице нет. Мы берем полотняной мешок, который мама одолжила у соседки миссис Хэннон. На Док Роуд ни души, как мама и предвидела. Все бедняки сидят по домам, едят на обед кто свиную голову, а кто и гуся, и Док Роуд вся в нашем распоряжении. Мы находим угольки и куски торфа, застрявшие в выбоинах дороги и в заборе угольного склада, и подбираем обрывки бумаги и картона, которые пригодятся, чтоб развести огонь. Мы бродим туда-сюда, складываем, что находим, в мешок, и тут видим, что к нам идет наш дядя Па Китинг. Должно быть, он вымылся к Рождеству, потому что теперь он не черный, как тогда, когда умер Юджин. Он спрашивает, что мы тут делаем и зачем нам мешок, Мэлаки объясняет, и он говорит: Господи Иисусе, Мария и блаженный святой Иосиф! На дворе Рождество, а вам нечем огонь развести, чтобы сварить эту несчастную свиную голову. Черт возьми, это не дело.
    Он отводит нас в «Саутс Паб», который вообще-то закрыт, но дядя Па – свой человек, и для тех, кто желает отметить рождение Младенца Иисуса, лежащего в яслях, существует черный ход. Дядя Па заказывает себе пинту и нам лимонад и спрашивает у хозяина, не найдется ли у него чуток угля. Вот уже двадцать семь лет торгую пивом и виски, говорит хозяин, но угля у меня еще никто не просил. Я буду ваш должник, говорит Па, и хозяин отвечает, что если Па хоть луну у него попросит, он полетит за ней. Он ведет нас к угольной яме под лестницей и велит нам взять угля, сколько сможем унести. Уголь хороший, не то что кусочки с Док Роуд, и пусть мы столько не унесем, зато дотащить - дотащим.
    Путь от «Саутс Паб» до Бэррак Хилл выходит долгим, потому что мешок у нас дырявый. Я волочу его за собой, а Мэлаки подбирает с дороги куски угля, которые вываливаются из прорехи, и запихивает обратно. Потом начинается дождь, но мы не можем стоять на крылечке и ждать, пока он пройдет, потому что мешок бросать нельзя, а уголь оставляет на мостовой черные следы, и Мэлаки весь чумазый, оттого что подбирает куски угля, пихает их обратно в мешок и вытирает с лица капли дождя мокрыми черными руками. Я говорю ему: ты весь черный, и он мне: ты тоже, и продавщица прогоняет нас, говорит, не топчитесь на крыльце, Рождество на дворе, а люди решат, что у меня тут Африка в магазине.
    Делать нечего, надо тащить мешок, иначе не видать нам рождественского обеда. Огонь разводить будут сто лет, а обед готовить – еще дольше, потому что воду в кастрюле надо сперва довести до кипения, а потом мама положит картошку и кочан капусты к свинье впридачу. Мы тащим мешок по О’Коннел Авеню и видим в окнах людей, которые сидят за столом, а кругом у них украшения разные и яркие лампочки. В одном из окон открывается форточка и дети показывают на нас пальцами, смеются и кричат нам вслед: эй, зулусы! Где ваши копья?
    Мэлаки корчит им рожи и хочет пульнуть в них куском угля, но я говорю ему: стой, на свинью тогда меньше останется, и не видать нам обеда.
    У нас дома под дверь залилась дождевая вода и внизу снова озеро, но нам все равно – мы бредем по лужам, потому что и так вымокли до нитки. К нам спускается папа и перетаскивает мешок наверх в Италию. Он говорит, что мы молодцы, столько угля принесли – наверное, Док Роуд была сплошь этим углем усыпана. Увидев нас, мама смеется и плачет. Она смеется, потому что мы чумазые с головы до пят, а плачет, потому что вымокли до нитки. Мама велит нам снять всю одежду, отмывает от угля лицо и руки. Свиная голова немного подождет, говорит она папе, а мы пока выпьем горячего чаю.
    За окном дождь, и внизу на кухне у нас озеро, но здесь в Италии опять горит огонь, в комнате тепло и сухо, и мы с Мэлаки, напившись чаю, ложимся в постель и засыпаем, и просыпаемся, только когда папа будит нас и говорит, что обед готов. Одежда наша еще не высохла, так что Мэлаки сидит за столом на чемодане, кутаясь в мамино американское красное пальто, а я – в старое пальто, которое носил мамин папа до того, как уехал в Австралию.
    В комнате стоит восхитительный запах вареной капусты, картошки и свиной головы, но когда папа перекладывает голову из кастрюли на тарелку, Мэлаки говорит: ой, бедный поросенок. Что-то мне есть расхотелось.
    Был бы голоден, съел бы, говорит мама. Давай-ка ешь, без разговоров.
    Погоди минутку, говорит папа. Он отрезает со щек у свиньи два ломтика, раскладывает по тарелкам, мажет горчицей. Потом берет тарелку со свиной головой и ставит ее под стол. Ну, вот тебе ветчина, говорит он Мэлаки, и Мэлаки ест, потому что не видит свиную голову, с которой она взялась. Нам дают горячей, мягкой капусты и вдоволь картошки с маслом и солью. Мама очищает картошку от кожуры, а папа ест с кожурой. Он говорит, что кожура в картошке очень полезная, а мама говорит: хорошо, что на столе нет яиц - ты их тоже ел бы со скорлупой.
    Так и ел бы, отвечает папа, и вообще, ирландцы ежедневно выбрасывают миллионы картофельных шкурок, а это безобразие, тысячи человек оттого и умирают от чахотки, а скорлупа, разумеется, очень полезна, а расточительство – восьмой смертный грех. Будь моя воля… - да какая нам разница, говорит мама, ты ешь давай.
    Папа съедает полкартофелины вместе с кожурой, а другую половинку кладет обратно в кастрюлю. Потом съедает маленький ломтик свинины и листок капусты, а все, что осталось на тарелке, отдает нам с Мэлаки. Папа заваривает свежий чай, и мы пьем его с хлебом и вареньем – пусть никто не скажет, что на Рождество мы не ели сладкого.
    За окном темно, идет дождь, а в очаге мерцает уголь, и рядом сидят мама с папой и курят сигареты. Когда одежда мокрая, делать нечего, остается лишь снова забраться в постель, а там хорошо и папа рассказывает сказку о том, как Кухулин стал католиком, и ты засыпаешь и тебе снится свинья, которая стоит у яслей в церкви редемптористов, потому что и она, и Младенец Иисус, и Кухулин когда-нибудь вырастут и умрут.

    Ангел, который принес нам Маргарет и близнецов, прилетает снова и приносит нам еще одного брата, Майкла. Папа говорит, что нашел Майкла на седьмой ступеньке лестницы, которая ведет из кухни в Италию. Он говорит: если выпросил ребеночка, то жди Ангела Седьмой Ступеньки.
    А как же у Ангела выпросить братика, интересуется Мэлаки, если в доме нет лестницы? И папа отвечает: любопытство – это тяжкий недуг.
    Мэлаки спрашивает, что значит «недуг».
    «Недуг». А что это значит – «недуг»? Оch, малыш, весь мир – это один сплошной недуг, говорит папа, надевает кепку и уходит в больницу на Бедфорд Роу навестить маму и Майкла. Мама в больнице, потому что у нее болит спина, а малыша она взяла с собой, чтобы врачи убедились, что на седьмой ступеньке его оставили здоровеньким. Мне это кажется странным: я уверен, что ангелы не оставили бы на ступеньке больного ребенка. Но папу или маму спрашивать без толку. Они скажут: теперь и ты, как и твой брат, решил замучить нас вопросами? Пойди, поиграй.
    Я знаю, что взрослые не любят, чтобы дети о чем-то их спрашивали. Им самим можно задавать вопросы, вроде: ну, как там в школе? Ты хорошо себя вел? Ты помолился? Но если ты спросишь у них, молились они или нет, можешь и тумака получить.
    Папа возвращается домой вместе с мамой и с малышом, и мама еще несколько дней из-за болей в спине лежит в постели. Она говорит, что малыш – вылитая наша Маргарет, которая умерла – такие же курчавые черные волосы, очаровательные голубые глаза и чудные брови. Так говорит мама.
    Я спрашиваю, почему он вылитый, и кто его вылил. А еще мне интересно, которая из ступенек седьмая, потому что ступенек на лестнице девять, и мне непонятно, откуда надо считать – сверху или снизу. Папа мне охотно отвечает: ангелы прилетают с неба, говорит он, а не из кухни вроде нашей, где с октября по апрель стоят озера разливанные.
    Поэтому я отсчитываю седьмую ступеньку сверху.

    Малыш Майкл простудился. У него заложен нос и он еле дышит. Мама беспокоится, потому что сегодня воскресенье, и Диспенсарий, где лечат бедных, закрыт. Если пойдешь к врачу, горничная посмотрит на тебя, увидит, что ты из бедных, и скажет: иди-ка ты в поликлинику, здесь тебе не место. У тебя ребенок на руках умирает, а ей наплевать: простите, доктора нет, он за городом катается на лошади.
    Малыш хватает ртом воздух и мама плачет. Скрученной бумажкой она пытается прочистить ему ноздри, но боится засунуть ее слишком далеко. Погоди, говорит папа. Не надо ничего пихать ребенку в нос. Он наклоняется к малышу, будто хочет поцеловать его. Но вместо того, прикладывается ртом к носику Майкла, высасывает оттуда гной и сплевывает в огонь. Майкл громко кричит, и мы видим, как он вдыхает воздух носом, дрыгает ножками и смеется. Мама смотрит на папу так, будто он только что с небес спустился, а папа говорит: вот как мы в графстве Антрим поступали давным-давно, когда не было врачей, которые на лошадях катаются.

    На Майкла положена прибавка к пособию еще в несколько шиллингов, но мама говорит, что этого мало, и ей придется идти в Общество св. Винсента де Поля за купонами на продукты. Как-то вечером мы слышим стук в дверь, и мама велит мне спуститься вниз и посмотреть, кто пришел. На пороге стоят два человека из Винсента де Поля. Они спрашивают у меня, дома ли мои родители. Я отвечаю, что родители наверху, в Италии. Где? – удивляются они.
    Наверху, где сухо. Я их позову.
    Они интересуются, что это за сарайчик у нас возле входной двери. Я объясняю, что это туалет. Они спрашивают, почему туалет не на заднем дворе, и я говорю им, что туда ходит весь переулок, и нам бы худо пришлось, если бы все шастали взад-вперед через нашу кухню с ведрами, от которых запах идет тошнотворный.
    На всю улицу только один туалет? - спрашивают они. - Это точно?
    Точно.
    Матерь Божья, говорят они.
    Мама окликает меня из Италии. Кто там внизу?
    Дяди.
    Какие дяди?
    Из Винсента де Поля.
    Они пробираются по лужам на полу кухни, цыкают, щелкают языком и переговариваются: жуть какая, вы посмотрите, - и поднимаются наверх в Италию. Они просят у мамы с папой прощения за беспокойство и объясняют, что Обществу надо увериться, что оно оказывает помощь тем, кто действительно в ней нуждается. Мама предлагает им по чашечке чаю, но они оглядываются и говорят: нет, спасибо. Они интересуются, почему мы живем наверху, и спрашивают про туалет. Они задают вопросы, потому что взрослым позволено задавать любые вопросы, какие вздумается, и записывать что-то в блокнотиках - особенно взрослым в пиджаках с воротничками и галстуками. Они спрашивают, сколько месяцев Майклу, какую сумму наш папа получает на Бирже труда, когда его уволили с последнего места работы, почему его никуда не берут, и откуда у него такой странный акцент?
    Папа говорит, что в туалете полно болезнетворной заразы, что на кухне зимой потоп, и мы вынуждены перебираться наверх, чтобы не отсыреть окончательно. Он говорит, что во всем виновата река Шеннон, это река-убийца, и от сырости мы все умрем один за другим.
    А мы в Италии живем, говорит Мэлаки, и дяди улыбаются.
    Мама спрашивает, не найдется ли для меня и Мэлаки хоть каких-нибудь ботинок, и ей отвечают: вам надо лично придти в «Озанам Хаус» и подать прошение. Она говорит, что после родов чувствует себя неважно и у нее не хватит сил, чтобы выстоять очередь, но ей говорят: правила для всех одинаковые – и для вас, и для женщины из Айриштауна, которая родила тройню. Что же, спасибо, мы доложим о вас Обществу.
    Они идут к лестнице, и Мэлаки хочет показать им седьмую ступеньку, где ангел оставил Майкла, но папа говорит ему: в другой раз, в другой раз. Мэлаки плачет, и дядя вынимает из кармана конфету и вручает ему, и мне жаль, что я не нахожу повода расплакаться, а то и меня угостили бы.
    Мне велят спуститься вниз и показать дядям, куда ступать, чтобы не промочить ноги. Они качают головами и повторяют: Боже Всемогущий, Матерь Божья, какой кошмар. У них там не Италия наверху, а Калькутта.
    Папа говорит маме, что здесь в Италии нельзя так попрошайничать.
    Что значит «попрошайничать»?
    А кто ботинки выпрашивал? У тебя разве гордости нет?
    А вам как угодно, ваше сиятельство? Пусть ходят босые?
    Лучше я старые ботинки починю.
    Они вот-вот развалятся.
    А я починю, говорит папа.
    Ничего ты не починишь, говорит мама, у тебя руки не из того места растут.
    На следующий день отец приносит домой старую велосипедную шину. Он отправляет меня к соседу мистеру Хэннону и просит одолжить обувную колодку и молоток. Маминым острым ножом папа распиливает шину и нарезает на кусочки, которые прилаживает к каблукам и подошвам ботинок. Мама говорит ему, что он совсем нашу обувь испортит, но он что есть силы долбит по гвоздям молотком, прибивая резину к ботинкам. Боже Всевышний, говорит мама, если бы ты их оставил в покое, они сгодились бы ребятам по крайней мере до Пасхи, а там что-нибудь перепало бы от Винсента де Поля. Но папа не унимается и подбивает подошвы квадратными кусочками шины, которые торчат с боков и оттопыриваются сзади и спереди. Папа велит нам надеть ботинки. Красота, говорит он, теперь у вас ноги будут в тепле. Но нам теперь не хочется их носить, потому что кусочки резины бугристые и мы спотыкаемся, прохаживаясь по Италии. Папа снова отправляет меня к мистеру Хэннону вернуть колодку и молоток, и миссис Хэннон ахает: Боже Всевышний, что стряслось с твоими ботинками? Она смеется, мистер Хэннон качает головой, и мне стыдно. На следующий день мне не хочется идти в школу, и я претворяюсь больным, но папа нас поднимает с постели, дает на завтрак жареный хлеб и чай и говорит: скажите спасибо, что у вас есть хоть какие-то ботинки – некоторые ребята в вашей школе ходят босиком даже в промозглые дни. Мы идем в школу, а ребята из нашей школы смеются над нами, потому что кусочки резины толстые и росту нам прибавляют на несколько дюймов. Нам кричат: эй вы там, наверху! Как погода? Босоногих мальчиков у нас в классе человек шесть или семь, они молчат, и я размышляю, что лучше: ходить босиком или в ботинках на резиновых шинах, в которых ты все время спотыкаешься. Если ходить вообще без ботинок, все босые ребята будут на твоей стороне. А в подбитых резиной ботинках вы с братом совсем одни, и стоять за себя придется самим. Я сажусь на скамейку под навесом на школьном дворе, снимаю ботинки и носки и возвращаюсь в класс - но тут преподаватель спрашивает, куда делись мои ботинки. Он знает, что я не из числа босых мальчиков, и велит мне вернуться во двор, принести ботинки и надеть их. Здесь кто-то хихикает, - обращается он к классу. Кто-то потешается над чужой бедой. Может, кто-то считает себя совершенством? И кто же? Поднимите руки.
    Рук нет.
    А кто у нас из богатой семьи и может запросто уйму денег потратить на ботинки? Поднимите руки.
    Рук нет.
    Он говорит: среди нас есть такие, кто вынужден чинить обувь чем придется. А кто-то и вовсе ходит босиком. Это не их вина и не повод для смеха. У Господа Нашего ботинок не было. Он умер босым. Разве Он на кресте в ботинках красуется? Вы ботинки там видите, а, мальчики?
    Нет, сэр.
    Итак, вы не видите, что Господь на кресте…
    В ботинках красуется, сэр.
    И теперь, если я еще хоть раз услышу чей-то смех и узнаю, что кто-то дразнит Маккорта или его брата, то в ход будет пущена палка. Что, мальчики, будет пущено в ход?
    Палка, сэр.
    Это, мальчики, больно. Палочка из ясеня вжик по воздуху и шмяк по мягкому месту того, кто смеется, того, кто дразнится. Кого она шмякнет, мальчики?
    Того, кто смеется, сэр.
    И?
    Того, кто дразнится, сэр.
    Ребята нас больше не трогают, и мы несколько недель ходим в ботинках с резиновыми шинами, а на Пасху от Винсента де Поля нам выдают новую обувь.

    * * *

    Если ночью мне надо встать, чтобы пописать в ведерко, я подхожу к лестнице и смотрю, нет ли там внизу ангела на седьмой ступеньке. Иногда я точно вижу свет, и если все спят, я сажусь на ступеньку – вдруг ангел принесет еще одного малыша, или просто зайдет в гости. Я спрашиваю маму: а бывает так, что ангел просто приносит малыша, а потом забывает о нем? Конечно же нет, говорит она. Ангел о малыше никогда не забывает и возвращается, чтобы проверить, все ли у него хорошо.
    Мне о стольком хотелось бы расспросить ангела, и я уверен, он бы мне все рассказал, будь он мальчик. Но и девочка-ангел наверняка мне ответила бы - не слыхал ни разу, чтоб не отвечали.
    Я долго сижу на седьмой ступеньке, и я уверен, что ангел рядом со мной. Я рассказываю ему обо всем, о чем не расскажешь матери или отцу, потому что боишься, что получишь тумака или тебя отправят играть на улицу. Я ему рассказываю про школу, и про то, как я боюсь преподавателя и побоев, как он орет на нас на гэльском, а я все равно не понимаю, потому что я из Америки приехал, а остальные ребята уже год гэльский учат.
    Я сижу на седьмой ступеньке, пока не замерзаю окончательно, или пока не встает папа и не отправляет меня в постель. Папа, казалось бы, должен знать, что я там делаю, ведь он сам рассказал мне, что ангел прилетает на седьмую ступеньку. Я признался ему как-то раз, что жду ангела, и он сказал: ну и ну, Фрэнки, да ты у нас фантазер.
    Я снова ложусь в постель и слышу, как он шепчет маме: сидит на ступеньках, бедняга, общается с ангелом.
    Он смеется и мама смеется, и я думаю: какие странные все-таки эти взрослые - смеются над ангелом, который им же самим принес малыша.

    Перед Пасхой мы переезжаем обратно в Ирландию. Пасха лучше Рождества, потому на улице теплее, со стен не капает от сырости и внизу озер уже нет, и если встать пораньше, можно увидеть, как солнце на минутку заглядывает в окно кухни.
    В хорошую погоду мужчины сидят на улице, курят сигареты, у кого они есть, созерцают мир и смотрят, как мы играем. Женщины стоят, скрестив руки, и болтают. Сидеть им некогда, потому что у них полно дел по хозяйству: надо дома убраться, заняться детьми, что-то приготовить, а стулья нужны мужчинам. Мужчины сидят, потому что устали каждое утро ходить на Биржу труда, получать пособие по безработице, обсуждать мировые проблемы и размышлять, на что бы употребить остаток дня. Кто-то заглядывает в букмекерскую контору, чтобы изучить программку и поставить пару шиллингов на какую-нибудь лошадку, которая точно придет первой. Некоторые часами сидят в Библиотеке Карнеги и читают английские или ирландские газеты. Безработный должен быть в курсе мировых событий, потому что его товарищи-безработные по этой части большие знатоки. Если кто заведет речь о Гитлере или Муссолини, или об ужасной участи миллионов китайцев, надо уметь поддержать разговор. Проведя весь день у букмекера или в библиотеке, безработный возвращается домой, и жена его не обидится, если он пару минут тихо-спокойно посидит на стуле за чашкой чая и покурит, размышляя неспешно о судьбах мира.
    Пасха лучше Рождества, потому что папа ведет нас в церковь редемптористов, где священники облачены в белое, и все поют и радуются, потому что Господь Наш теперь в раю. Я спрашиваю папу: тот малыш, который был в яслях, теперь умер? И он говорит: нет, когда Он умер, Ему было тридцать три – смотри, вот Он, висит на кресте. И мне непонятно, как это Он так быстро вырос, и теперь висит распятый в венце из терниев, и отовсюду сочится кровь – из головы, из рук, ног и глубокой раны в груди.
    Папа говорит, что я все пойму, когда вырасту. Он все время так говорит, и я хочу быть взрослым, как он, и тоже все понимать. Должно быть, здорово проснуться однажды утром и обнаружить, что ты все понимаешь. Мне хочется быть таким же, как все эти взрослые в церкви, которые стоят или на колени опускаются, молятся, и все понимают.
    Во время мессы все подходят к алтарю, и каждому священник что-то кладет в рот. Опустив головы, люди возвращаются на свои места, и челюсти у них шевелятся. Мэлаки говорит, что проголодался и тоже хочет кусочек. Ш-ш, говорит папа, это Святое Причастие, Тело и Кровь Господа Нашего.
    Но пап.
    Ш-ш, это тайна.
    Без толку снова спрашивать. Все равно тебе скажут, что это тайна, и ты все поймешь, когда вырастешь, будь умницей, спроси у мамы, спроси у папы, Христа ради, оставь меня в покое, пойди-ка на улицу поиграй.

    Папу впервые берут на работу - на цементный завод города Лимерика. Мама счастлива. Ей теперь не надо будет отстаивать очереди в Обществе св. Винсента де Поля и выпрашивать одежду и ботинки для нас с Мэлаки. Она говорит, что стыдного ничего тут нет, это благотворительность, но папа говорит: это стыд и позор. Мама рада, что может, наконец, отдать долг Кэтлин О’Коннел за продукты, которые брала в ее магазине, и вернуть деньги, которые занимала у матери. Это ужасно - быть обязанным кому бы то ни было, особенно собственной матери.
    Цементный завод находится далеко за городом, и это значит, что папе придется выходить из дома в шесть утра. Но это его не пугает, он и так много ходит пешком. Накануне мама наливает чай во фляжку, готовит для папы бутерброд, варит вкрутую яйцо. Ей жалко папу, потому что ему надо три мили пешком идти до завода, и три мили обратно. Было бы здорово сесть на велосипед, но он стоит столько, что и за год не заработаешь.
    В пятницу дают зарплату, и мама поднимается рано утром, делает в доме уборку и поет:

    Anyone can see why I wanted your kiss
    It had to be and the reason is this

    Убирать-то особенно нечего. Мама подметает полы в кухне и наверху в Италии и моет четыре банки из-под варенья, которые служат нам чашками. Мама говорит, что если папа удержится на работе, мы купим нормальные чашки, а может, и блюдца, и однажды, с Божьей помощью и молитвами Его Благодатной Матери, мы будем спать на простынках, а потом еще накопим и купим одеяло, или даже два одеяла, и выбросим эти старые пальто, которые остались, наверное, со во времен Великого Голода. Мама кипятит воду и стирает тряпки, в которые пеленает Майкла, чтобы он всю коляску и весь дом не закакал. Вот будет славно, говорит она, ваш папка принесет зарплату, и мы сядем пить чай.
    Папка. Настроение у нее хорошее.
    В половине шестого мужчины заканчивают работу, и над городом воют гудки и сирены. Мы с Мэлаки ждем – не дождемся папу, потому что мы знаем: когда отец работает и приносит домой зарплату, детям положен пятничный пенни. Нам рассказали об этом ребята, у которых папы работают, и мы надеемся, что после чаепития сможем пойти в лавку Кэтлин О’Коннел и купить конфет. А если мама расщедрится, может, она даст нам по два пенни, чтобы мы на следующий день сходили в «Лирик Синема» на фильм с Джеймсом Кэгни.
    Мужчины возвращаются из магазинов и с фабрик и расходятся по переулкам, где ужинают, умываются и идут в паб. Женщины идут в «Колизеум» или «Лирик Синема» смотреть кино. Они покупают конфеты и сигареты «Уайлд Вудбайн», а те, чьи мужья хорошо зарабатывают, балуют себя шоколадом «Блэк Мэджик». Женщины обожают романтические фильмы, и когда финал трагический, или прекрасный юноша расстается с возлюбленной, а потом погибает от рук индусов или других некатоликов, они плачут, не жалея слез.
    Нам приходится ждать, пока папа пешком пройдет три мили от цементного завода до дома. Без папы пить чай нам нельзя, и это тяжкое испытание, потому что изо всех окон в переулке доносятся вкусные запахи. Мама говорит: хорошо, что зарплату выдают по пятницам, когда мясо есть нельзя, потому что от запаха бекона или сосисок с ума сойдешь. Все равно, мы можем поесть хлеба с сыром и выпить из баночки чаю с молоком и сахаром, и чего еще душе желать?
    Женщины ушли в кино, мужчины в пабы, а папы все нет дома. Мама говорит, что до цементной фабрики далеко – впрочем, он ходит быстро. Но глаза у нее на мокром месте, и она больше не поет. Мама сидит у огня, курит «Уайлд Вудбайн», которые взяла в кредит у Кэтлин О’Коннел. Сигарета – единственное ее утешение, и мама никогда не забудет Кэтлин за ее доброту. Не знаю, сколько можно кипятить воду в котелке, говорит мама. Нет смысла заваривать чай, пока папы нет дома, потому что он станет упрелый и слишком крепкий, и пить его будет нельзя. Мэлаки говорит, что проголодался, и мама для поддержания сил дает ему кусочек сыра с хлебом. Может, эта работа – наше спасение, говорит она. Папе с его акцентом так тяжело было найти работу, и если он не удержится, не знаю, что мы будем делать.
    На улочке темно, и нам приходится зажечь свечу. Мама дает нам чай с хлебом и сыром, потому что мы уже такие голодные, что не можем ждать ни минуты. Она сидит за столом, жует кусочек сыра с хлебом, курит «Уайлд Вудбайн», потом идет к двери и смотрит, не видать ли в переулке папу, и вспоминает, как в день зарплаты мы искали его по всему Бруклину. Однажды мы все вернемся в Америку, говорит она, и поселимся в теплой квартирке с туалетом в коридоре, как на Классон Авеню, а не с помойной ямой, как у нас тут за дверью.
    Женщины возвращаются домой из кино и смеются, мужчины идут из пабов и поют. Мама говорит, что ждать больше нет смысла. Если папа просидит в пабах до самого закрытия, от зарплаты ничего не останется, так что мы можем укладываться спать. Она лежит в постели с Майклом на руках. На улочке тихо, и я слышу, как она плачет, хотя она закрылась старым пальто, а откуда-то издали доносится голос отца.
    Я знаю, что это мой отец, потому что в Лимерике он один поет песню о Родди Маккорли, который умрет на Тумском мосту, и другие песни Севера Ирландии. Он поворачивает за угол, и в начале переулка заводит «Кевина Барри». Поет куплет, останавливается, хватается за стену, рыдает по Кевину Барри. Люди выглядывают в окна и двери и просят: уймись ты, Христа ради. Нам с утра на работу вставать. Иди домой и там горлань, патриот несчастный.
    Он стоит посреди улочки и велит всем на свете посторониться, он готов сражаться, бороться и умереть за Ирландию, чего о жителях Лимерика, увы, не скажешь – они, как всем известно, якшались с вероломными саксами.
    Папа пинком распахивает дверь и поет:

    And if, when all a vigil keep
    The West’s asleep, the West’s asleep!
    Alas! And well my Erin weep
    That Connacht lies in slumber deep,
    But hark! A voice like thunder spake
    The West’s awake! The West’s awake!
    Sing, Oh, hurrah, let England quake,
    Will watch till death for Erin’s sake!

    Энджела, Энджела, в доме есть капелька чаю? – кричит он маме снизу лестницы.
    Мама молчит, и он кричит снова: Фрэнсис, Мэлаки, спускайтесь сюда. А ну-ка, ребятки, кому пятничный пенни?
    Я хочу спуститься и получить пятничный пенни, но мама плачет, прижав ко рту пальто, и Мэлаки говорит: обойдусь как-нибудь. Себе пусть возьмет.
    Папа взбирается по лестнице, объясняя нам попутно, что наш долг - умереть за Ирландию. Он чиркает спичкой и зажигает свечу возле маминой постели. Держа свечу над головой, папа марширует по комнате и поет:

    See who comes over the red-blossomed heather,
    Their green banners kissing the pure mountain air,
    Heads erect, eyes to front, stepping proudly together,
    Sure freedom sits throned on each proud spirit here.

    Майкл просыпается и начинает реветь, наши соседи, Хэнноны, стучат нам в стену, мама говорит папе, что он всех нас позорит, и шел бы он из дому прочь.
    Со свечой над головой папа замирает посреди комнаты, вытаскивает из кармана пенни и машет им передо мной и Мэлаки. Вот, ребятки, пятничный пенни. А ну-ка, солдаты мои, марш из постели, стройсь! Поклянитесь умереть за Ирландию, и будет вам пенни.
    Мэлаки садится на постели. Не надо мне пенни, говорит он.
    Я тоже говорю, что мне не надо.
    Папа минуту стоит, качаясь, и кладет пенни обратно в карман. Он поворачивается к маме, и мама говорит: сегодня ты в этой постели спать не будешь. Со свечей он уходит по лестнице вниз, засыпает на стуле, утром опаздывает на работу, его увольняют с бетонного завода, и мы снова живем на пособие.