Кто в цари последний? Никого? Тогда я первый буду... ©

О.Пална очень желала, чтобы появился перевод этих книжек на русский язык - долго мечтала и... даже осуществила мечты.

Прах Энджелы. Воспоминания - II

Индекс материала
Прах Энджелы. Воспоминания
***
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
Все страницы

II
    _________________________

     Через неделю мы прибываем в Мовилль в графстве Донегал, откуда на автобусе добираемся до Белфаста, а оттуда снова на автобусе до городка Тум в графстве Антрим. Мы оставляем чемодан в магазине и дальше идем пешком - до дома дедушки Маккорта еще две мили. На дороге темно, за холмами занимается рассвет.
    Папа несет на руках близнецов, которые поочередно ревут от голода. Мама поминутно останавливается и садится на каменную придорожную ограду, чтобы передохнуть. Мы тоже садимся и смотрим, как небо алеет, и становится голубым. На деревьях начинают щебетать птицы, и когда рассветает, мы видим на полях странных животных, которые стоят и глядят на нас. Пап, а кто это? - спрашивает Мэлаки.
    Коровы, сынок.
    Пап, а что такое коровы?
    Коровы, сынок - это коровы.
    Мы идем все дальше, дорогу видно все лучше, и на полях мы видим новых животных – белых, обросших мехом.
    Пап, а это кто? - спрашивает Мэлаки.
    Овцы, сынок.
    Пап, а овцы – это кто?
    Уймешься ты или нет? – рявкает папа. Овцы это овцы, коровы это коровы, а вон там – коза. Коза это коза. Коза дает молоко, овца дает шерсть, корова дает все вообще. Бога ради, что еще тебе нужно?
    Мэлаки скулит от страха, потому что папа так раньше себя не вел, не кричал на нас никогда. Случалось, будил нас среди ночи, требовал, чтоб мы поклялись умереть за Ирландию, но никогда вот так не рявкал. Мэлаки кидается к маме, и она утешает его: будет, будет, милый, не плачь. Просто папа устал, он несет близнецов и ему трудно отвечать на столько вопросов сразу, с близнецами-то на руках.
    Папа ставит близнецов на дорогу и протягивает руки Мэлаки. Близнецы принимаются реветь, а Мэлаки, всхлипывая, жмется к маме. Коровы мычат, коза и овцы блеют, птички на деревьях щебечут, и, перекрывая все эти звуки, бибикает машина. Боже мой, окликает нас человек за рулем, как вас занесло сюда в такую рань, в день светлого Христова Воскресения?
    Доброе утро, отец, отвечает папа.
    Отец? - удивляюсь я. Пап, это твой отец?
    Не задавай папе вопросов, шепчет мама.
    Нет, нет, говорит папа, это священник.
    А что такое свя…? - говорит Мэлаки, но мама рукой зажимает ему рот.
    У священника воротничок белый, и сам он седой. Он спрашивает, куда мы идем.
    К Маккортам из Манигласс, отвечает папа, и священник предлагает нас подвезти. Он говорит, что знает Маккортов - отличная семья, добрые католики, а есть и такие у них, кто каждый день причащается, и нас на мессе он увидеть надеется - особенно маленьких янки, которые, Господи, прости, не знают, что такое священник.
    Возле дома мама тянется к задвижке на воротах. Папа останавливает ее: нет, нет, не сюда. В парадные ворота нельзя. Их только священнику открывают или на похоронах.
    Мы огибаем дом и подходим к двери, которая ведет в кухню. Папа открывает дверь, и вот, перед нами дедушка Маккорт - пьет чай из большой кружки, а бабушка Маккорт что-то жарит.
    А, говорит дедушка, вы уже тут.
    Och, уже тут, отвечает папа. Это Энджела, говорит он, указывая на маму. Och, Энджела, вы, наверне, очень устали. Бабушка молчит и отворачивается к сковородке. Дедушка проводит нас через кухню в большую комнату, где стоит длинный стол и вокруг него стулья. Садитесь, говорит он, выпейте чайку. Драников хотите?
    Что такое драники? - спрашивает Мэлаки.
    Папа смеется. Оладьи, сынок. Оладьи картофельные.
    Вот еще вам яиц, говорит дедушка. Нынче Пасха, и можете кушайть, сколько влезет.
    Мы пьем чай с драниками и вареными яйцами и засыпаем. Я просыпаюсь в постели рядом с Мэлаки и близнецами. Мои родители спят у окна в другой постели. Где я? Темнеет. Мы не на корабле. Мама сопит тоненько. Папа храпит басом. Я встаю и расталкиваю папу. Я хочу писать. Он говорит: возьми горшок.
    Что?
    Под кроватью, сынок. Ночной горшок. На нем розочки нарисованы, и девицы там пляшут на лужочке. Туда, сынок, писай.
    Мне хочется выспросить, что это за штука, потому что мне как-то странно писать в горшок с розочками и какими-то девицами, которые где-то пляшут, хотя я терплю еле-еле. На Классон Авеню, где миссис Лейбовиц пела в туалете, а мы стояли в коридоре и хватались между ног, у нас никаких горшков не было.
    Тут и Мэлаки захотелось на горшок, но ему надо сесть. Папа говорит: нет сынок, на горшок садиться нельзя, идем на двор. Тогда мне тоже хочется на двор. Он идет с нами вниз и через большую комнату, где дедушка читает, сидя у огня, а бабушка дремлет в кресле. На улице темно, но при свете луны мы видим куда идти. Папа открывает дверцу домика, а там внутри сиденье с отверстием. Он показывает нам с Мэлаки как надо присесть над отверстием и как подтираться обрывками газеты, надетыми на гвоздик. Потом велит нам немного подождать, заходит туда сам, закрывает дверь и кряхтит. Луна такая яркая, что видно поле и на нем можно разглядеть животных, которые называются коровами и овцами, и я думаю: почему они не идут восвояси?
    Мы возвращаемся в дом. В комнате, где были только бабушка с дедушкой, народу прибавилось. Это ваши тети, говорит папа, - Эмили, Нора, Мэгги, Вера. Тетя Эва живет в Баллимене, у нее детки, почти как вы. Наши тети не похожи на миссис Лейбовиц и Минни Макэдори - не обнимают нас, не улыбаются, только кивают. В дверь входит мама с близнецами, и папа говорит сестрам: это Энджела, а это близнецы – они снова кивают, и все.
    Бабушка уходит на кухню, и вскоре нам дают хлеб, сосиски и чай. За столом говорит один Мэлаки. Он показывает ложкой на теть и просит повторить, как их зовут. Мама велит ему помолчать и кушать сосиску. В глазах у Мэлаки встают слезы, и тетя Нора тянет к нему руку и гладит его по голове: ну будет, будет. И я думаю, почему это все говорят «будет, будет», когда Мэлаки плачет. Интересно, что это «будет, будет» значит.
    За столом все долго молчат. В Америке дела идут ужасно, произносит, наконец, папа. Бабушка говорит: och, aye. Читала в газете. Но мистер Рузвельт, говорят, хороший человек, и кабы ты не уехал, уже нашел бы работу.
    Папа качает головой. Не знаю, Мэлаки, что тебе делать, говорит бабушка. Житье тут хуже, чем в Америке. Работы у нас нет, и видит Бог, нам еще шестерых селить некуда.
    Может, я устроюсь работать куда-нибудь на ферму, говорит папа. Потом найдем себе домик.
    А до тех пор где будете жить? – спрашивает бабушка. - И как прокормишь семью?
    Och, наверное, на пособие.
    Думаете, приплыли из Америки – и тут же нате вам пособие? Нет уж, извините, говорит дедушка. Сперва подождать придется, а все то время вы на что будете жить?
    Папа молчит, а мама сидит, уставившись в стену перед собой.
    Поезжали бы вы в Свободное Государство , говорит бабушка. Дублин большой город, и в пригороде на фермах наверняка полно работы.
    И кроме того, тебе положены деньги от ИРА, говорит дедушка. Ты у нас за свободу сражался, а там премии за это дают направо и налево. Можете в Дублине потребовать, что вам причитается. Мы одолжим вам денег на дорогу. Близнецов на коленки возьмете, так что им билет не понадобится.
    Och, aye, говорит папа. Мама сидит, уставившись в стену, в глазах у нее слезы.

    После ужина мы снова ложимся спать, а утром взрослые сидят грустные-прегрустные. Вскоре за нами приезжает машина и отвозит нас обратно к магазину, в котором мы оставили чемодан. Чемодан поднимают на крышу автобуса, на котором мы едем дальше. Папа говорит, что мы едем в Дублин. Мэлаки спрашивает: а что такое Дублин? Но все молчат. Папа берет на коленки Юджина, а мама Оливера. За окном мелькают поля, и папа говорит мне: вот здесь Кухулин любил гулять. А где Кухулин залепил мячом в пасть собаке? - спрашиваю я. И он говорит: в нескольких милях отсюда.
    Смотрите, смотрите! – кричит Мэлаки. И мы смотрим. За окном раскинулась невероятно широкая серебристая гладь воды, и папа говорит: это Лох-Ней, самое большое озеро в Ирландии – то самое, в котором Кухулин купался после великих сражений. Кухулин бился с таким жаром, что когда нырял в Лох-Ней, оно выкипало, и во всех окрестных деревнях много дней стояла теплая погода. Когда-нибудь мы вернемся сюда и будем купаться как сам Кухулин. Порыбачим, поймаем угрей и зажарим на сковородке – хотя Кухулин не жарил их, а ловил руками и глотал вертлявых рыбин живьем, потому что они дают человеку большую силу.
    Правда, пап?
    Правда.
    Мама не смотрит в окно на Лох-Ней. Она жмется щекой к макушке Оливера, уставившись в пол автобуса.

    Вскоре мы приезжаем в город, где повсюду большие здания, много машин, телег с лошадьми, велосипедистов и пешеходов. Мэлаки в восторге. Папа, папа, где детская площадка, где качели? Я хочу зайти за Фредди Лейбовицем.
    Что ты, сынок, мы в Дублине, это не Классон Авеню. Мы в Ирландии, далеко-далеко от Нью-Йорка.
    Автобус останавливается на автобусной станции, и наш чемодан снимают на землю. Папа говорит маме, что пойдет навестит представителя ИРА в предместье под названием Теренур, и предлагает подождать его тут на скамейке. Он говорит, что на вокзале есть туалет, если мальчикам туда понадобится, а он мигом, вернется при деньгах и всех накормит. Он зовет меня с собой, но мама не разрешает: нет, пусть останется, он и мне тут пригодится. Папа говорит, что ему дадут столько денег – одному не унести, и тогда мама смеется и соглашается: ладно, иди со своим папкой.
    С папкой. Значит, настроение у нее хорошее. Если мама говорит «ваш отец», значит у нее настроение плохое.
    Папа держит меня за руку и я семеню рядом с ним. Он ходит быстро, до Теренура далеко и мне хочется, чтобы он остановился и взял меня на руки, как близнецов в Tуме. Но он только шагает молча, лишь иногда спрашивает у прохожих как дойти до Теренура. Через некоторое время папа говорит, что мы в Теренуре, и теперь надо найти мистера Чарльза Хеггарти, представителя ИРА. Мужчина с розовой повязкой на глазу сообщает нам, что улица та самая, а Чарли Хеггарти живет в доме номер четырнадцать, черт его подери. Вижу, говорит мужчина, что вы у нас за свободу сражались. Папа говорит: och, сражался, и мужчина говорит, я тоже, и что в итоге? Ослепший глаз да пенсия, на которую и канарейку не прокормишь.
    Но Ирландия свободна, говорит папа, и это великое дело.
    Ну ее в задницу, такую свободу, говорит мужчина. При англичанах, по-моему, было лучше. Все равно, удачи вам, мистер - догадываюсь, зачем вы пожаловали.
    Дверь под номером четырнадцать открывает какая-то женщина. Боюсь, говорит она, мистер Хеггарти занят. Папа объясняет ей, что вместе с маленьким сыном прошагал пешком пол-Дублина, что жена и трое детей ждут его на автобусной станции, и если мистер Хеггарти так уж занят, мы подождем его здесь, на пороге.
    Женщина через минуту возвращается и говорит: у мистера Хеггарти есть немного свободного времени, проходите, пожалуйста. Мистер Хеггарти сидит за столом у камина, в котором ярко горит огонь. Он спрашивает: чем могу вам помочь? Папа, стоя перед столом, рассказывает: я только вернулся из Америки с женой и четырьмя детьми. У нас ничего нет. Я сражался в рядах Летучего отряда и надеюсь, что вы не оставите меня в трудную минуту.
    Мистер Хеггарти записывает папино имя и листает странички большой книги, которая лежит у него на его столе. Нет, качает он головой, о вашей службе нет никаких сведений.
    Папа произносит длинную речь. Он объясняет мистеру Хеггарти, как сражался, где, когда, как его тайно увезли из Ирландии, потому что за его голову был назначен выкуп, как он растил сыновей и учил их любить Ирландию.
    Мистер Хеггарти говорит: простите, я не могу выдавать деньги всем, кто приходит сюда и утверждает, что исполнил свой долг. Запомни это, Фрэнсис, обращается ко мне папа. Вот она, новая Ирландия. Человечки в креслицах с бумажонками. Вот она, Ирландия, за которую люди кровь свою проливали.
    Мистер Хеггарти обещает, что папин запрос рассмотрит и обязательно сообщит, если что-то узнает. Он даст нам денег на автобус до центра города. Папа смотрит на монетки на его ладони и говорит: если чуток добавите, будет кружечка.
    Ах, вам, значит, лишь бы напиться?
    Одной кружкой едва ли напьешься.
    И вы назад пойдете пешком, и ребенка за собой потащите, потому что вам выпить неймется?
    От ходьбы никто еще не умирал.
    А ну, убирайтесь отсюда, говорит мистер Хеггарти, или я позову полицию, и не извольте сомневаться, известий от меня вы не дождетесь. Субсидий семейству Гиннес мы не выдаем.
    На улицы Дублина спускается ночь. В свете фонарей играют и смеются дети, мамы с порога зовут их домой, отовсюду доносится запах еды, в окнах видны люди, которые сидят за столом, ужинают. Я устал и голоден, и мне хочется, чтобы папа взял меня на руки, но я понимаю, что сейчас просить его бесполезно - такое хмурое у него лицо. Он держит меня за руку, и я бегу, стараясь поспеть за ним, и так мы добегаем до автовокзала, где ждут нас мама и братья.
    И мама, и братья спят, устроившись на лавочке. Папа говорит маме, что денег нет, и она качает головой и плачет: о Господи, что же нам делать? К ней подходит какой-то человек в синей униформе и спрашивает: что случилось, миссис? Папа объясняет, что мы не знаем, куда податься с этой станции, денег у нас нет, и негде остаться на ночь, а дети хотят есть. Человек им говорит, что дежурство уже сдает, но проводит нас до полицейского участка - все равно придется о нас доложить, - а там решат что-нибудь.
    Человек в униформе велит нам звать его «гард». Так в Ирландии зовут полицейских. Он спрашивает, как зовут полицейских в Америке. Копы, отвечает Мэлаки. Гард гладит его по голове и говорит: молодец, малыш.
    Сержант сообщает, что нам позволено переночевать в полицейских бараках. К сожалению, устроиться на полу – единственное, что он может нам предложить. Сегодня четверг, и камеры битком забиты мужчинами, которые пропили в пабах пособия по безработице и ни в какую не хотели идти по домам.
    Гарды угощают нас горячим сладким чаем и толстыми ломтями хлеба с толстым слоем масла и варенья, и нам так хорошо, что мы начинаем играть и носиться вокруг бараков. Гарды говорят, что мы славные малыши, умницы-янки, и они забрали бы нас к себе домой, но я протестую: не надо, и Мэлаки говорит: не надо, и близнецы: не надо, не надо, и гарды смеются. Заключенные сквозь решетки тянут к нам руки и гладят нас по головам – от них пахнет, как от нашего папы, когда он приходит домой и поет про Кевина Барри или Родди Маккорли, который идет на смерть. Боже, говорят заключенные, вы только послушайте, во балакают - ни дать ни взять, кинозвезды. Вы что, ребята, с неба свалились? Женщины в камерах на другой стороне говорят Мэлаки, что он шикарный парень, а близняшки такие душки. Одна женщина обращается ко мне. Иди сюда, лапушка, хочешь конфетку? Я киваю, и она говорит: хорошо, протяни руку. Она вынимает изо рта что-то липкое и кладет мне в руку. Вот возьми, говорит она, вкусная ириска. Попробуй. Я не хочу пробовать, потому ириска липкая и мокрая, она вынула ее изо рта, но я не знаю, как надо себя вести, когда женщина в тюремной камере предлагает тебе липкую ириску, и только я решаю положить ее в рот, как подходит гард, забирает ириску и швыряет ею в ту женщину. Эй ты, пьяная шлюха, говорит он, к детям не приставать! И женщины все смеются.
    Сержант дает маме одеяло, и она засыпает, вытянувшись на лавке. Мы с братьями спим на полу. Папа сидит, прислонившись спиной к стене - мне видно, что глаза его под козырьком кепки широко открыты; гарды угощают его сигаретами, и он курит. Гард, который кинул в женщину ириской, родом с Севера, из Баллимены, и они с папой вспоминают тамошних знакомых и тех, кто живет в Кушендалле и в Туме. Гард мечтает, как однажды выйдет на пенсию, поселится на берегу Лох-Ней и будет рыбачить день-деньской. Наловлю угрей, говорит он, целую кучу. Боже, люблю жареного угорька. Я спрашиваю папу: это Кухулин? Гард начинает хохотать и смеется так, что лицо у него становится пунцовым. Ах, Матерь Божия, вы слыхали? Парень желает знать, не я ли Кухулин. Янки, малец, а про Кухулина знает.
    Папа объясняет: нет, этот дядя не Кухулин, но человек он прекрасный, и однажды поселится на берегу Лох-Ней и будет рыбачить день-деньской.

* * *

    Папа тормошит меня: подъем, Фрэнсис, подъем. В бараках шумно. Какой-то мальчик моет полы и поет:

    Anyone can see why I wanted his kiss
    It had to be and the reason is this
    Could it be true, someone like you
    Could love me, love me?

    Я говорю: это мамина песня, прекрати ее петь, а он в ответ лишь сигаретой дымит и уходит, и я думаю, чего это людям чужие песни петь неймется. Мужчины и женщины, зевая и кряхтя, выходят из камер. Женщина, которая предлагала мне ириску, останавливается и говорит: малыш, я лишнего выпила, прости, глупостей тебе наплела, но гард из Баллимены перебивает ее: пошевеливайся, старая шлюха, не то снова тебя засажу.
    А ну и засаживай, говорит она. Сяду, выйду. Какая мне разница, синяя ты задница.
    Мама, укутавшись в одеяло, сидит на скамейке. Седая женщина приносит ей чашку чая и говорит: я жена сержанта. Он сказал, что вам как-то надо помочь. Хотите, миссис, яичко всмятку?
    Мама качает головой: не хочу.
    Ах, миссис, в вашем-то положении надо обязательно скушать яичко всмятку.
    Но мама мотает головой и я думаю, как можно отказываться от яичка всмятку, ведь на свете нет ничего лучше.
    Ладно, мэм, отвечает жена сержанта, тогда я принесу поджаренного хлеба и что-нибудь детям и вашему бедному мужу.
    Она уходит в другую комнату и вскоре возвращается с чаем и хлебом. Папа пьет чай, а нам отдает свой хлеб, и мама просит его: кушай хлеб, Бога ради. Какой нам от тебя прок, если ты от голода свалишься. Он мотает головой и спрашивает у сержантовой жены, нельзя ли достать сигаретку, хотя бы одну. Она приносит ему сигарету и сообщает маме, что гарды в бараках скинулись нам на билеты до Лимерика. Нас вместе с чемоданом довезут на машине до вокзала Кингсбридж, и через три или четыре часа мы будем в Лимерике.
    Мама протягивает руки к жене сержанта и обнимает ее. Спасибо вам и вашему мужу и всем гардам, говорит мама. Не знаю, что бы мы без вас делали. Видит Бог, такое счастье снова быть среди своих.
    Что вы, пустяки, говорит сержантова жена. У вас ребятки такие славные, да я сама из Корка - знаю, каково в Дублине оказаться без гроша в кармане.
    Папа сидит на другом конце лавки, курит сигарету, пьет чай, потом за нами приезжает машина, и нас везут по улицам Дублина. Папа спрашивает водителя, не затруднит ли его проехать мимо Центрального Почтамта. Желаете марок купить, или как? - говорит водитель. Нет, отвечает папа. Я слышал, что в честь героев 1916-го года поставили новую статую Кухулина, и я хотел бы показать ее старшему сыну - он его глубоко почитает.
    Водитель говорит, что понятия не имеет кто такой этот Кухулин, но завернуть туда вовсе не против. Может, он и сам зайдет и посмотрит из-за чего сыр-бор, потому что с детства не был на Центральном Почтамте, а англичане так палили по нему из орудий с того берега реки Лиффи, что все здание едва не разворотили. Он говорит, что по всему фасаду видны следы пуль, и не надо их заделывать: пусть ирландцы помнят о коварстве англичан. Я спрашиваю у водителя, что такое коварство, и он отвечает: спроси у отца, - но только я собираюсь спросить, как мы подъезжаем к большому дому с колоннами. Это и есть Центральный Почтамт.
    Мама остается в машине, а мы проходим вслед за водителем в здание Почтамта. Извольте, говорит он, вот ваш Кухулин.
    И я чувствую, что вот-вот заплачу, потому что наконец-то вижу его – вижу Кухулина, вот он стоит на пьедестале, на Центральном Почтамте. Он весь золотой и волосы у него длинные, голова понуро висит, а на плече сидит большая птица.
    Бога ради, что все это значит? – говорит водитель. Причем тут этот лохматый парень, и что за птица у него на плече? И будьте так любезны, скажите, мистер, причем тут герои 1916-го года?
    Папа объясняет, что Кухулин боролся до конца, как бойцы Пасхальной Седмицы . Враги боялись подходить к нему, пока не уверились, что он умер - а они это поняли, когда на него села птица и стала пить его кровь.
    Ну, говорит водитель, беда ирландцам, если без птицы им не разобрать, помер человек или нет. Пойдемте-ка лучше, не то на поезд опоздаете.

    Жена сержанта обещала послать телеграмму нашей бабушке, чтобы нас встретили в Лимерике, и вот, бабушка стоит на платформе, кутаясь в черную шаль – седая, угрюмая, не улыбается – ни маме нашей, никому - ни даже Мэлаки, моему брату, у которого улыбка до ушей и красивые белые зубы. Это Мэлаки, говорит мама, указывая на папу - бабушка кивает и смотрит куда-то в сторону. Она подзывает двух мальчиков, которые околачиваются у вокзала, и дает им денег, чтобы те несли наш чемодан. Мы отправляемся вслед за бритоголовыми, сопливыми и босыми мальчиками по улицам Лимерика. Я спрашиваю маму: а почему они бритые наголо? И она говорит: чтобы вшам было негде прятаться. А что такое «вшам»? - спрашивает Мэлаки. И мама говорит: не «вшам» - одна букашка называется «вошь». А ну прекратите! – говорит бабушка. Нашли о чем болтать. Мальчики свистят и смеются и семенят рядом, будто им горя мало, что они босые, и бабушка велит им: хорош смеяться, не то уроните чемодан и сломаете. Они прекращают свистеть и смеяться, и мы идем вслед за ними в парк, где стоит высокая колонна, а на ней статуя, и трава такая зеленая, что хочется жмуриться.
    Папа несет близнецов, мама в одной руке несет сумку, а другой держит за руку Мэлаки. Она поминутно останавливается, чтобы перевести дух, и бабушка говорит ей: все куришь? Сигареты в могилу тебя сведут. В Лимерике чахоточных полно и без вас, курильщиков. Роскошество это, для богачей.
    Вдоль парковой тропинки, по которой мы идем, растут сотни разных цветов, и близнецы приходят от них в восторг. Они тычут в них пальцем и верещат, и мы смеемся – все, кроме бабушки, которая с головой кутается в шаль. Папа останавливается и ставит близнецов на землю, поближе к цветам. Он говорит: это цветы, - и они принимаются носиться взад-вперед, пытаясь выговорить слово «цветы». Боже, они американцы? – удивляется мальчик при чемодане. Мама отвечает: да, они родились в Нью-Йорке. Все мои ребята родились в Нью-Йорке. Боже, американцы, говорит тот мальчик второму. Они ставят на землю наш чемодан и глазеют на нас, а мы на них, но бабушка говорит: вы тут весь день будете стоять и пялиться друг на друга? И мы идем дальше. Выходим за ворота парка и сворачиваем на узкую улочку, а за ней - на другую, которая ведет к дому бабушки.
    На каждой стороне улочки ряд маленьких домов, один из них бабушкин. На кухне у нее стоит черная, блестящая железная печка, и в ней горит огонь. Вдоль стены у окна стоит стол, а напротив сервант с чашками, блюдцами и вазами. Сервант всегда закрыт, а ключи бабушка держит в кошельке, потому что оттуда брать ничего нельзя. Его открывают, только если кто-то умрет или вернется из-за границы, или когда в гости заходит священник.
    Над печкой на стене висит картина, на которой изображен какой-то мужчина – у него длинные каштановые волосы и печальные глаза. Он указывает себе на грудь, а там большое сердце, из которого вырываются языки пламени. Это Пресвятое Сердце Иисуса, объясняет мама, и мне интересно: почему сердце горит, и почему Он не плеснет на него водой? Как, говорит бабушка, разве дети про свою веру ничего не знают? В Америке, отвечает мама, все не так просто. Пресвятое Сердце повсюду, говорит бабушка, и подобному невежеству нет оправданий.
    Под изображением Человека с горящим сердцем висит полочка, на ней стоит лампадка, в которой мерцает пламя свечи, а рядом статуэтка. Это Пражский Младенец Иисус, объясняет нам мама, молитесь Ему, если вам когда-нибудь что-то понадобится.
    Мам, а можно сказать ему, что я хочу есть? – спрашивает Мэлаки, и мама зажимает ему палецем губы.
    Бабушка с ворчанием ходит по кухне, готовит чай и велит маме нарезать хлеб, да чтобы ломтями не слишком толстыми. Мама сидит у стола, тяжело дышит, говорит, что нарежет через минуточку. Папа берет буханку и нарезает, и видно, что бабушке это не нравится. Она смотрит угрюмо на папу и молчит, хотя ломти получаются толстые.
    Стульев всем не хватает, так что мы с братьями сидим на ступеньках, пьем чай и едим хлеб. Папа и мама сидят за столом, а бабушка с кружкой чая сидит под Пресвятым Сердцем. Господи, говорит она, не знаю, что мне делать со всеми вами. Места в доме нет. И одного-то из вас  мне поселить было бы некуда.
    Мэлаки говорит: ye, ye, и принимается хихикать, и я вслед за ним: ye, ye, и близнецы: ye, ye, и мы все так смеемся, что еле жуем хлеб.
    Бабушка свирепо глядит на нас. Над чем смеетесь? В этом доме смеяться не над чем. Ведите себя как следует, не то подойду к вам , и посмеетесь у меня.
    Она опять говорит ye, и теперь Мэлаки так заходится от смеха, что становится весь пунцовый, а хлеб с чаем вываливаются у него изо рта.
    Папа говорит: Мэлаки, перестань. Но Мэлаки до того разошелся, что не может успокоиться, и тогда папа велит ему: подойди сюда. Он закатывает у Мэлаки рукав рубахи и замахивается.
    Будешь вести себя как следует?
    У Мэлаки в глазах выступают слезы, и он кивает: буду, - потому что папа никогда раньше не замахивался. Папа говорит: будь умницей, поди сядь с братьями, - закатывает рукав обратно и гладит Мэлаки по голове.

    Вечером тетя Эгги, мамина сестра, приходит с ткацкой фабрики, где она работает. Наша тетя дородная, как сестры Макнамара, и у нее шапка рыжих волос. В комнате за кухней она ставит свой большой велосипед и выходит к нам ужинать. Тетя Эгги живет с бабушкой, потому что поссорилась с мужем, Па Китингом, который, когда был выпивши, сказал ей: ты корова, большая и толстая, вот и ступай к своей матери. Так бабушка сказала маме, и вот почему в бабушкином доме нет для нас места. С ней живут наша тетя Эгги и сын ее Пэт, который приходится нам дядей - он сейас в городе, продает газеты.
    Бабушка сообщает тете Эгги, что мама сегодня будет спать вместе с ней, и тете Эгги это не нравится. Ну-ка захлопни пасть, говорит бабушка. Всего на одну ночь, не умрешь ты от этого, а если ты против, пожалуйста - возвращайся к мужу, там тебе и место, и нечего ко мне бегать. О Иисусе, Мария и блаженный Иосиф! Что за дом, гляньте-ка – и ты здесь, и Пэт, и Энджела со своим выводком американцев. Хоть в старости дадите мне пожить спокойно?
    Бабушка стелет пальто и тряпье на полу комнатки, в которой стоит велосипед, и мы там же ложимся спать. Папа остается сидеть на стуле в кухне. Когда мы просимся, он водит нас в туалет на заднем дворе, а ночью баюкает близнецов, когда они плачут от холода.
    Утром тетя Эгги заходит за велосипедом: а ну, брысь, посторонись! Что ж вы под ногами-то путаетесь?
    Она уходит, а Мэлаки повторяет: а ну брысь, посторонись! А ну брысь, посторонись! И я слышу, как папа на кухне смеется, но вскоре по лестнице спускается бабушка и велит Мэлаки замолчать.
    Днем бабушка и мама отправляются искать нам жилье и находят мебелированую комнату на Уиндмилл Стрит – на той же улице, где живут тетя Эгги с мужем. Бабушка вносит квартплату, десять шиллингов за две недели. Она дает маме денег на еду, одалживает нам чайник, кастрюлю, сковородку, ножи и ложки, банки из-под варенья вместо кружек, одеяло и подушку. Она говорит, что большего себе позволить не может, и папе придется оторвать от стула свой зад и найти работу, или жить на пособие по безработице, или идти в Общество св. Винсента де Поля, или обращаться за пособием от государства.
    В комнате есть камин, и если вдруг у нас заведутся деньги, можно будет вскипятить воды и приготовить чай, или сварить яйцо. У нас теперь есть стол, три стула и постель, и мама говорит, что шире она не видела. Мы рады, что наконец-то поспим в постели – мы и так провели две ночи на полу – в Дублине и у бабушки. Неважно, что в постели нас шестеро, зато мы вместе, вдали от бабушек и полицейских, и Мэлаки может говорить ye ye ye, а мы - смеяться сколько душе угодно.
    Мама с папой ложатся в изголовье кровати, мы с Мэлаки в ногах, а близнецы где им удобней. Мэлаки опять нас смешит: говорит ye ye ye, потом oy, oy, oy, и потом засыпает. Мама тоненько сопит - значит, она уснула. В лунном свете я вижу, что папа на том конце кровати еще не спит, и когда Оливер плачет во сне, папа тянется к нему и обнимает его. Ш-ш, шепчет он, ш-ш.
    Вдруг Юджин садится на постели и начинает реветь и чесаться. Мама, мамочка. Что? - поднимается папа. Что такое, сынок? Юджин все ревет, папа вскакивает с постели, включает газовую лампу, и мы видим блох, которые прыгают и скачут и впиваются в нас. Мы их шлепаем, а они прыгают с места на место и кусаются. Мы чешем укусы до крови. Мы выскакиваем из постели, близнецы кричат, мама стонет: о Господи Иисусе, когда это кончится? Папа наливает в банку воды с солью и прижигает укусы. Соль жжется, но папа обещает, что это скоро пройдет.
    Мама, взяв близнецов на колени, садится у камина. Папа надевает штаны, снимает с кровати матрас и тащит его на улицу, потом наливает в чайник и в кастрюлю воды, прислоняет матрас к стене и бьет по нему ботинком, а мне велит лить воду на землю, чтобы утопить блох. Луна в Лимерике такая яркая, что даже вода чуть-чуть лунная, и мне хочется вычерпать лунные дольки, только сперва надо разделаться с блохами, которые прыгают у меня по ногам. Папа выбивает ботинком матрас, и мне приходится бежать на задний двор, чтобы снова набрать из крана воды в чайник и в кастрюлю. Ты погляди на себя, причитает мама. Ботинки-то вымокли, вот заболеешь теперь и умрешь, а у отца точно будет воспаление легких – еще бы, ходить без ботинок.
    Какой-то человек на велосипеде останавливается у нашего дома и спрашивает, зачем папа выбивает матрас. Матерь Божья, удивляется он, никогда не слыхал о таком средстве от блох. А известно ли вам, что если бы человек мог прыгать как блоха, то одним прыжком одолел бы полпути до луны? Вы вот что сделайте: когда вернетесь в дом, положите матрас низом кверху – эти паршивцы растеряются и, не разобрав где верх, где низ, станут кусать матрас или друг друга, и вы избавитесь от них – вот самое верное средство. Они ведь как человека куснут, будто безумные делаются, а вокруг-то еще полно блох, которые тоже людей покусали, а запах крови для них – это дурман, они от него с ума сходят. Да, эти твари – сущее наказание, и мне ли не знать, я ведь в Лимерике вырос, в Айриштауне, а там блох просто тьма, и они до того обнаглели, что садятся к тебе на мысок ботинка и заводят с тобой беседы о скорбной доле Ирландии. Говорят ведь, что в древней Ирландии блох не было - их завезли англичане, чтобы мы свихнулись тут окончательно, и я так скажу: они на это способны. Замечательный факт, вы не находите? - Святой Патрик изгнал из Ирландии змей, а англичане завезли блох. Сколько столетий в Ирландии царил мир и покой, никаких тебе змей, никаких блох. Обойди хоть весь Изумрудный остров, все четыре его части – и змей не опасайся, по ночам спи спокойно, ни единая блошка тебя не потревожит. Хотя от змей большой-то беды не было - людей они не трогают, ежели их не обижать. А в пищу потребляют других тварей, которые в кустах обитают и в зарослях разных, а блохи - те кровь вашу сосут, утром, днем и ночью, такая уж у них натура, не могут удержаться. Я слышал, верно говорят, что в тех местах, где туча змей, блох нету вовсе. В Аризоне, к примеру. Все только и болтают, что про змей аризонских, а про тамошних блох разве кто слыхал? Ну, удачи вам. Неосторожно я как-то встал рядом с вами, а то какая блошка на одежду мне сядет – и все, считай, всех ее родичей позвал к себе в гости. Они плодятся быстрей, чем индусы.
    У вас не найдется сигаретки? - спрашивает папа.
    Сигареты? О да, конечно. Извольте. Я и сам копчу, и здоровье ни к черту. Сухой кашель, знаете ли, хронический – да еще сильный такой, чуть с велосипеда не слетел. Сперва чувствуешь шевеление какое-то в солнечном сплетении, и оно поднимается, выше и выше, до горла доходит, и потом бац – чуть башку не сносит.
    Он чиркает спичкой по коробку, зажигает себе сигарету и протягивает спичку папе. Хотя, продолжает он, ежели в Лимерике живешь, кашель так или эдак подхватишь, тут ведь столица ослабленных легких, а отсюда тебе и чахотка. Если бы все чахоточные в Лимерике поумирали, здесь был бы город призраков. Но у меня-то у самого не чахотка, нет. Мой кашель – подарочек от немцев. Он умолкает, затягивается сигаретой, и пытается побороть приступ кашля. Ей-богу, простите, что выражаюсь, но эта отрава меня когда-нибудь доконает. Ну, оставляю вас наедине с матрасом, и не забудьте, что я вам сказал: дезориентируйте этих тварей.
    Вихляя колесами, он едет дальше на своем велосипеде – изо рта свисает сигарета, а тело трясется от кашля. Болтливый народ в Лимерике, говорит папа. Давайте положим матрас обратно и все-таки попробуем уснуть.
     Мама сидит у огня, близнецы спят у нее на коленях, а Мэлаки лежит на полу, свернувшись калачиком у маминых ног. С кем это вы говорили? - спрашивает она. Очень похоже на Па Китинга, мужа Эгги - судя по кашлю. На войне, во Франции, он газа наглотался и до сих пор кашляет.
    Оставшуюся часть ночи мы спим, а утром видим, как на нас поживились блохи – кожа ярко-розовая в местах укусов, и красная, где мы расчесали их до крови.
    Мама готовит нам чай с жареным хлебом, а папа опять смачивает нам укусы соленой водой. Он еще раз вытаскивает матрас на задний двор. На улице такой холод, что блохи точно замерзнут насмерть, и ночью мы выспимся по-человечески.

    Проходит несколько дней, мы пообжились в комнате. Сквозь сон я слышу, как папа меня тормошит. Вставай, Фрэнсис, вставай. Одевайся и бегом к тете Эгги. Маме плохо. Живей.
    Мама лежит в кровати и стонет, лицо у нее белее белого. Папа поднимает близнецов и Мэлаки с постели и усаживает у камина, в котором огонь уже погас. Я перебегаю улицу и стучусь в дверь к тете Эгги, и, наконец, ворча и кашляя, на порог выходит дядя Па Китинг. Что такое? Что стряслось?
    Мама лежит и стонет. Она, кажется, заболела.
    Выходит и тетя Эгги. С вами сплошная морока с тех пор, как вы из Америки приехали.
    Причем тут ребенок, Эгги, он не виноват, ему сказали - он и пришел.
    Она велит дяде Па ложиться спать: утром ему на работу идти, не то, что некоторым с Севера, не будем уточнять, кому. Нет, нет, я пойду, говорит он, с Энджелой беда.
    Папа велит мне сесть рядом с братьями. Я не знаю, что стряслось с мамой, потому что все шепчутся, и я еле слышу, как тетя Эгги сообщает дяде Па: она потеряла ребенка, беги за неотложкой, и дядя Па вылетает за дверь. Что ни говори, обращается она к маме, а неотложка у нас в Лимерике приезжает быстро. Отцу ни слова не говорит, и даже не смотрит в его сторону.
    Пап, а мама заболела? – спрашивает Мэлаки.
    Och, она поправится, сынок. Ей надо к врачу.
    Я думаю: интересно, какого такого ребенка она потеряла, если мы все на месте - раз, два, три, четыре – все в сборе, никто не потерялся, и почему от меня скрывают что с моей мамой. Возвращается дядя Па, и почти сразу вслед за ним приезжает неотложка. В комнату заходит мужчина с носилками, маму уносят, и на полу у кровати остаются пятна крови. Когда Мэлаки прикусил язык, была кровь, и у собаки на улице тоже шла кровь, и она умерла. Мне хочется спросить у папы: мама тоже навсегда нас покинет, как сестра наша Маргарет? Но он уехал с мамой, а у тети Эгги без толку что-то спрашивать – она тебе лишь голову откусит, и все. Она вытирает пятна крови и велит нам снова ложиться спать, пока отец не вернется домой.
    Уже за полночь, нам четверым в постели тепло и мы спим, а потом возвращается папа и рассказывает нам, что мама в больнице устроилась хорошо и очень скоро она вернется домой.
    Днем папа уходит на Биржу труда за пособием по безработице. С северным акцентом и надеяться нечего, что кто-то в Лимерике возьмет тебя на работу.
    Он возвращается и сообщает маме, что мы будем получать девятнадцать шиллингов в неделю. Но этого, говорит она, на житье впроголодь и то еле хватит. Девятнадцать шиллингов на шестерых? В американских деньгах это меньше, чем четыре доллара, и как мы должны на них жить? И как через две недели мы будем платить за жилье? За комнату просят пять шиллингов в неделю, и у нас остается четырнадцать шиллингов на еду, на одежду и на уголь, чтобы чай заварить.
    Папа качает головой, потягивает чай из стеклянной банки, смотрит в окно и насвистывает The Boys of Wexford. Мэлаки и Оливер хлопают в ладоши и пускаются в пляс по комнате, и папа не знает, свистеть ему или улыбаться, потому что одновременно и то и другое не получается, а рот сам собой расплывается в улыбке. Он перестает свистеть и улыбается, гладит Оливера по голове и свистит дальше. Мама тоже улыбается, но лишь на мгновение; она сидит, уставившись в пепел, и видно, что в опущенных уголках ее губ затаилась тревога.
    На следующий день она оставляет папу дома сидеть с близнецами и отправляется со мной и Мэлаки в Общество св. Винсента де Поля. Мы становимся в очередь за женщинами в черных шалях. Они спрашивают как нас зовут, мы отвечаем, и они улыбаются. Боже Всевышний, вы послушайте только, ребятки-то янки, говорят они, и спрашивают у мамы, отчего это ей, разодетой, в американском пальто, понадобилась помощь. В Лимерике и так полно бедняков, а тут еще янки понаехали и у нищих отбирают хлеб.
    Родственница в Бруклине, объясняет мама, подарила ей это пальто, а муж у нее безработный, а дома еще двое детей, мальчики-близнецы. Женщины фыркают и кутаются в шали: у них у самих забот полон рот. Мама говорит, что нам из Америки пришлось уехать: ей невыносимо было там оставаться, когда умерла ее девочка. Женщины снова фыркают, но теперь уже из-за маминых слез. Некоторые признаются, что тоже потеряли малышей, и ничего нет хуже на свете – доживи хоть до мафусаиловых лет, никогда не успокоишься. И мужчине никогда не понять, что чувствует мать, когда теряет ребенка, доживи он хоть до дважды мафусаиловых лет.
    Все плачут от души, и женщина с рыжими волосами передает по кругу маленькую коробочку. Все берут что-то пальцами из коробочки и суют себе в нос. Одна молодая женщина чихает, и рыжеволосая смеется. Ах, Бидди, не для тебя это снадобье. Подите сюда, янки-ребятки, возьмите понюшку. Она сует нам в ноздри какой-то коричневый порошок, и мы так отчаянно чихаем, что женщины перестают плакать и начинают смеяться, и смеются до слез, утираясь шалями. Ничего, говорит мама, вам это полезно - мозги прочистит.
    Молодая женщина, Бидди, говорит маме: славные у вас ребятки. А паренек с золотистыми кудряшками просто душка, правда? – говорит она, указывая на Мэлаки. Чем не звезда? Ширли Темпл ничуть не лучше. И Мэлаки улыбается, и очередь теплеет.
    Женщина с коробочкой обращается к маме: миссис, не хочу совать нос не в свое дело, но мы слышали о вашем горе, и думаю, вам надо присесть.
    Что ты, беспокоится другая, им это не понравится.
    Кому не понравится?
    Что ты, Нора Моллой, этим господам в Обществе, кому же еще – им не нравится, когда мы сидим на ступеньках. Они хотят, чтоб мы почтительно стояли у стены.
    А ну их в задницу, говорит рыжеволосая Нора. Сядьте тут, миссис, на ступеньке, а я рядом присяду, и если в этом Обществе святого Винсента де Поля скажут хоть слово, они попляшут у меня, ей-богу. Вы курите, миссис?
    Курю, но я без сигарет.
    Нора достает сигарету из кармана в своем фартуке, разламывает ее и протягивает половинку маме.
    Одна из женщин опять беспокоится: и это им не понравится. Они говорят: чем больше вы курите, тем меньше еды попадает в рот вашим бедным детям. Мистер Куинливан резко против. Он говорит: раз на сигареты деньги есть, то найдете и на еду.
    И Куинливана этого, ну его в задницу. Старый шакал. Он что, курить нам запретит? Последнего утешения, и того нас лишают.
    В конце зала открывается дверь, оттуда выходит мужчина. Кто за ботинками для детей?
    Женщины поднимают руки: я, я.
    Значит так, все ботинки закончились. Приходите через месяц, не раньше.
    Но моему Мики нужны ботинки, в школу ходить.
    Говорю вам, нет ботинок.
    Но мистер Куинливан, на улице жуткий холод.
    Закончились, все. Ничего не могу поделать. Что это? Кто курит?
    Нора машет сигаретой. Я курю, говорит она, с превеликим наслаждением.
    Чем больше вы курите... - начинает он.
    Знаю, знаю, говорит она, тем меньше еды попадает в рот моим бедным детям.
    Не дерзите, дамочка. Иначе не ждите от нас помощи.
    Да? Хорошо, мистер Куинливан, если здесь не ждать, я знаю, куда податься.
    То есть?
    Квакеры – вот кто меня выручит.
    Мистер Куинливан подступает к Норе и тычет в нее пальцем. Вы знаете, кто у нас тут завелся? Супник! Во времена Великого Голода  среди нас появились супники. Протестанты обещали добрым католикам, что если те отрекутся от своей веры и станут протестантами, то наедятся супа до отвала, и, Господи спаси нас, были и такие, кто согласился на суп, за что их и прозвали «супниками». Они погубили свои бессмертные души и обрекли себя на самое пекло ада. И вы, женщина, если пойдете к квакерам, погубите свою бессмертную душу и души ваших детей.
    Вот и спасайте нас, мистер Куинливан. Если не вы, то кто?
    Они смотрят в упор друг на друга. Он переводит взгляд на других женщин. Одна из них прикладывает ко рту руку, чтобы подавить смех.
    Чего хихикаем? – рявкает он.
    Ничего, мистер Куинливан. Видит Бог.
    Я вам еще раз повторяю, ботинок больше нет. И захлопывает за собой дверь.
    Женщин по очереди вызывают в кабинет. Нора выходит оттуда, улыбаясь и помахивая какой-то бумажкой. Ботинки, говорит она. Моим ребятам дадут три пары. Пригрозите им квакерами, и они найдут талончик, хоть из задницы своей - но достанут.
    Вызывают маму, и она берет с собой Мэлаки и меня. Мы стоим перед столом, за ним сидят три человека, которые задают вопросы. Мистер Куинливан начинает что-то говорить, но сидящий посередине его перебивает: мы тебя уже наслушались, Куинливан. Будь твоя воля, вся беднота в Лимерике давно побросалась бы в объятия протестантов.
    Он обращается к маме и спрашивает, где она раздобыла такое добротное красное пальтецо. Она рассказывает им то же, что и женщинам на улице, и когда доходит до смерти Маргарет, ее трясет от слез. Она говорит: простите что я плачу, но это случилось всего несколько месяцев назад, и я еще не оправилась, даже не знаю, где ребенка похоронили, если вообще похоронили, не знаю даже на небе ли она, потому что я так намучилась с четырьмя мальчиками, что не было сил пойти в церковь покрестить ее, и сердце горит при мысли, что Маргарет теперь навечно в лимбе , и ни в раю, ни в аду, ни даже в чистилище нам не суждено с ней встретиться.
    Мистер Куинливан подносит к ней свой стул. Ах, что вы, миссис. Что вы. Садитесь, пожалуйста. Ну что вы.
    Остальные двое смотрят на стол, в потолок. Тот, который сидит посередине, обещает дать маме недельный купон на продукты, который можно отоварить в лавке Макграт на Парнелл Стрит, и получить по нему чай, сахар, муку, молоко и масло. По другому купону на угольном складе Саттона на Док Роуд дадут мешок угля.
    Разумеется, пособие вы получите только за эту неделю, говорит третий. А потом мы вас навестим и проверим, действительно ли вы нуждаетесь. Мы обязаны это сделать, миссис, чтобы утвердить ваше прошение.
    Мама вытирает лицо рукавом, берет купон и говорит: благослови вас Бог за вашу доброту. Все трое кивают и смотрят на стол, в потолок, на стены и велят позвать следующего.
    На улице женщины говорят маме: когда пойдешь в лавку Макграт, следи за весами, потому что эта старая ведьма попытается тебя надуть. Она, когда взвешивает продукты, кладет на весы бумагу, которая свисает с той стороны прилавка, и думает, что ты этого не видишь. Потом тянет за бумажку, и тебе, считай, повезет, если отвесит хотя бы половину того, что положено. А в магазине-то у нее кругом образа Девы Марии и Пресвятого Сердца Иисуса, и сама она в часовне святого Иосифа на коленях вечно стоит, щелкает розарием и дышит как дева мученица, карга эта старая.
    Схожу-ка я с вами, говорит Нора. С этой миссис Макграт я дело имела не раз, и я-то увижу, если она решит вас надуть.
    Она провожает нас до магазина на Парнелл Стрит. Продавщица за стойкой любезно обращается с мамой, одетой в американское пальто, пока ей не протягивают купон Общества св. Винсента де Поля. Вы напрасно так рано сюда пришли, говорит продавщица. До шести вечера я по купонам не обслуживаю. Но вы в первый раз, и я сделаю для вас исключение.
    У вас тоже купон? – спрашивает она Нору.
    Нет. Я просто пришла помочь бедной подруге отоварить первый купон от Винсента де Поля.
    Продавщица кладет на весы газетный лист и высыпает на него муку из большого пакета. Вот, фунт муки, говорит она.
    Не думаю, говорит Нора. Маловато для фунта муки.
    Продавщица краснеет и сверкает глазами. В чем вы меня обвиняете?
    Ах нет, миссис Макграт, ни в чем, говорит Нора. Мне кажется, вы случайно бедром придавили листик газеты и не заметили, как потянули вниз. О Господи, помилуйте. Такая женщина как вы, всегда на коленях перед Девой Марией - вы пример для всех нас. А это деньги не ваши ли - вон там, на полу?
    Миссис Макграт поспешно делает шаг назад, и иголка на весах подскакивает и дрожит. Какие деньги? Тут она смотрит на Нору и смекает, что к чему. Нора улыбается. Должно быть, померещилось, говорит она, и с улыбкой глядит на весы. И точно, вышла ошибка - стрелка показывает едва ли полфунта.
    Опять беда с весами, причитает миссис Макграт.
    Не сомневаюсь, отзывается Нора.
    Но совесть моя перед Богом чиста, говорит миссис Макграт.
    Чиста, я уверена, говорит Нора, и все Общество святого Винсента де Поля, и весь Легион Марии - все восхищаются вами.
    Я стараюсь быть доброй католичкой.
    Стараетесь? Видит Бог, вам сильно стараться не надо, потому что у вас доброе сердце, и всем об этом известно, и кстати, не угостите ли конфеткой этих двух ребятишек?
    Я не миллионерша, конечно, но вот вам, держите…
    Благослови вас Бог, миссис Макграт, и я понимаю, что прошу о большом одолжении, но не найдется ли у вас еще парочки сигарет?
    Погодите, по купонам сигарет не положено, а я не для того тут приставлена, чтобы вы роскошествовали.
    Не откажите, а я непременно поведаю о вашей доброте в Обществе святого Винсента де Поля.
    Ладно, ладно, соглашается миссис Макграт. Вот. Сигареты – первый и последний раз.
    Благослови вас Бог, говорит Нора, и жаль, что с весами такая беда.

    По дороге домой мы заворачиваем в Народный парк и садимся на лавку; мы с Мэлаки сосем леденцы, а мама с Норой курят сигареты. Нора от дыма кашляет и говорит маме, что курево ее в конце концов доконает, что чахотка – это у них в семье наследственное, и никто не доживает до почтенных седин, хотя в Лимерике кому охота так долго жить, тут глянешь кругом – едва ли седых увидишь, все они либо на кладбище, либо на том побережье Атлантики – строят железные дороги или фланируют в полицейской униформе.
    Счастливая вы, миссис, хоть мир повидали. О Господи, я бы все отдала, лишь бы увидеть Нью-Йорк - как там народ по Бродвею ходит-пляшет, не ведая забот. Нет, меня ж угораздило влюбиться в пьяницу, охмурил меня Питер Моллой, чемпион по распитию пинт, обрюхатил и повел к алтарю, когда мне было только семнадцать. Кто я была, миссис? Наивная дурочка. Так мы в Лимерике и растем, не ведая что к чему. И вот, ты не женщина еще – уже мать. А здесь что, только дождь льет и льет, и старые перечницы розарий читают. Я бы все зубы отдала, лишь бы выбраться отсюда, уехать в Америку, или хотя бы в Англию. Мой пивной чемпион вечно сидит на пособии, да и пособие, бывает, пропивает, и тогда я с ума схожу, меня в психушку увозят.
    Нора затягивается сигаретой, поперхнувшись, кашляет и, качаясь взад-вперед, набирая воздуха, причитает: Господи, Господи. Приступ кашля проходит, и она говорит, что ей пора домой, надо принять лекарство. До встречи, миссис, увидимся через неделю в Обществе св. Винсента де Поля. Если вам чего понадобится, пришлите за мной на Вайзис Филд. Людей спросите - там всякий знает жену Питера Моллоя, чемпиона по распитию пинт.

    Юджин спит на кровати, укрывшись одеялом. Папа с Оливером на коленях сидит у камина. Я думаю: с какой это стати папа рассказывает Оливеру сказку про Кухулина? Он ведь знает, что все сказки про Кухулина мои. Но потом я смотрю на Оливера и перестаю волноваться. На щеках у него яркий румянец, он неподвижно сидит, уставившись на потухшие угольки, и ясно, что до Кухулина ему дела нет вовсе. Мама кладет руку ему на лоб. Мне кажется, у него жар, говорит она. Жаль, что у нас нет лука. Я бы сделала отвар из лука с перченым молоком, это помогает при простуде. Хотя, какая разница, и молоко-то вскипятить не на чем. Чтоб развести огонь, нужен уголь.
    Мама отдает папе угольный купон на Док Роуд. Он берет меня с собой, но уже темно и все угольные склады закрыты.
    Пап, а теперь что нам делать?
    Не знаю, сынок.
    Мы замечаем, что дети и женщины в шалях подбирают уголь, который валяется вдоль дороги.
    Вон, пап, вон уголь.
    Och, нет, сынок. Мы не будем подбирать уголь. Мы не какие-нибудь нищие.
    Он говорит маме, что угольные склады уже закрыты, и нам придется ужинать молоком и хлебом, но я рассказываю про женщин у дороги, и мама вручает Юджина папе.
    Если ты боишься рученьки замарать, то я сама надену пальто и пойду на Док Роуд.
    Она достает сумку и берет с собой Мэлаки и меня. Что-то темное и широкое блестит огоньками за Док Роуд. Мама говорит, что это река Шеннон. Ее-то в Америке мне больше всего не хватало, говорит она, – реки Шеннон. Река Хадсон тоже ничего, но Шеннон поет. Я не слышу как река поет, но мама слышит и радуется. Все уже с Док Роуд ушли, и только мы ищем куски угля, которые попадали с грузовиков. Мама велит нам собирать все, что горит – уголь, деревяшки, картон, бумагу. Некоторые, говорит она, лошадиным навозом топят, но мы еще так низко не пали. Мы набираем почти полную сумку, и мама говорит: теперь надо найти луковицу для Оливера. Я найду лук, вызывается Мэлаки, но мама объясняет: нет, на улице лука нет, его берут в магазине.
    Увидев магазин, Мэлаки кричит: ура! – и ныряет в дверь.
    Луковку, требует он. Луковку для Оливера.
    Мама спешит за ним и говорит продавщицам: простите. Господи, какой он милый, улыбается одна из них. Американец что ли?
    Да, говорит мама, он американец. Женщина улыбается, обнажая два зуба – один справа вверху, другой слева. Какой лапушка, гляньте, кудряшки какие чудные. И что мы хотим? Конфетку?
    Что вы, нет, говорит мама. Лук.
    Лук? - смеется женщина. Никогда не слыхала, чтоб ребенок требовал лук. В Америке все такие?
    Я просто сказала, что мне нужна луковица, объясняет мама. Для его братика - он заболел. Знаете, лекарство такое – лук отварить в молоке.
    Ваша правда, миссис. Отвар лука с молоком – самое лучшее средство. Ну, мальчишечка, вот тебе конфетка, а тот паренек, наверно, твой брат? Вот и ему конфетка.
    Ну что вы, ахает мама, не стоит. Ребята, скажите спасибо.
    Миссис, вот вам луковица для больного ребенка, говорит женщина.
    Что вы, охает мама, мне нечем платить, ни пенни с собой нет.
    Это подарок, миссис. Пусть никто потом не скажет, что в Лимерике дети болеют, оттого что для них луковиц не нашлось. И не забудьте добавить щепотку перца. У вас есть перец, миссис?
    Нет, нету, но я собираюсь купить.
    Вот, миссис, держите. Перец и немного соли. Приготовьте малышу самое лучшее лекарство.
    Благослови вас Бог, мэм, говорит мама, и в глазах у нее слезы.
    Папа ходит взад-вперед с Оливером на руках, а Юджин играет на полу с кастрюлей и ложкой. Лук принесла? - спрашивает папа.
    Принесла, говорит мама, и сверх того, уголь - будет чем растопить камин.
    Я знал, что принесешь. Я молился святому Иуде. Это мой самый любимый святой - помощник в безнадежных случаях.
    Уголь нашла я. И лук раздобыла я, святой Иуда тут ни при чем.
    Не надо было подбирать уголь с дороги, упрекает ее папа, будто мы нищие какие-то. Нехорошо это. Плохой пример для ребят.
    Вот Иуду своего и послал бы на Док Роуд.
    Мэлаки просит есть, и я тоже хочу есть, но мама говорит: подождете, сперва сварим Оливеру луковицу в молоке.
    Она разводит огонь, режет луковицу пополам, кидает пол-луковицы в кипящее молоко, добавляет немного масла и перца. Мама усаживает Оливера на колени и пытается покормить его, но он отворачивается и смотрит в огонь.
    Ну же, давай, мой хороший, просит она. Это лекарство. Чтобы ты вырос большим и сильным.
    Но Оливер сжимает губы, едва ложку подносят ко рту. Мама ставит кастрюлю на стол, качает его, и он засыпает, кладет его на постель и велит нам вести себя тихо, иначе она в порошок нас сотрет. Мама шинкует другую половинку луковицы и обжаривает ее в масле с ломтиками хлеба. Нам разрешают сесть на пол у огня, и мы едим жареный хлеб и попиваем из стеклянных банок обжигающий сладкий чай. Огонь горит ярко, говорит мама, так что можно не включать газовую лампу – когда-нибудь накопим денег на счетчик.
    От огня в комнате становится тепло, пламя танцует в угольках, и можно разглядеть в нем силуэты - лица, горы, равнины и животных, которые там резвятся. Юджин засыпает на полу, и папа перекладывает его на постель рядом с Оливером. Кастрюлю с вареной луковицей мама ставит на каминную полку, чтобы никакая мышь или крыса не добралась до нее. Она говорит, что намаялась за день. Сперва Общество св. Винсента де Поля и магазин миссис Макграт, потом уголь на Док Роуд, и вот еще Оливер не хочет есть лук, и если ему и завтра лучше не станет, она пойдет с ним к врачу, но сейчас она ляжет спать.
    И мы все ложимся. Если изредка какая блоха куснет, я не обращаю внимания, потому что вшестером нам в постели тепло, и мне нравится смотреть, как горит огонь и как тени танцуют на стенах и на потолке, и от этого комната становится то красной, то черной, то красной, то черной, и постепенно выцветает до белого с черным, и слышно только, как Оливер ворочается и тихо плачет у мамы на руках.

    Утром папа разводит огонь в камине, заваривает чай, нарезает хлеб. Он уже одет и маме велит быстрей собираться. Фрэнсис, говорит он мне, твой младший брат Оливер заболел, мы идем с ним в больницу. Будь умницей и пригляди за братьями. Мы скоро вернемся.
    Надо бы нам с сахаром поэкономнее, говорит мама. Мы не миллионеры.
    Мама берет на руки Оливера, кутает его в пальто, Юджин встает на кровати. Хочу Олли, говорит он. С Олли иглать.
    Олли скоро вернется, говорит ему мама, и вы поиграете. Пока играй с Мэлаки и Фрэнком.
    Олли, Олли, хочу Олли.
    Он провожает Оливера взглядом, садится на кровать и смотрит в окно. Джини, Джини, говорит ему Мэлаки, смотри, вот хлебушек с чаем. Джини, хочешь на хлеб сахарку? Но Юджин мотает головой и отталкивает хлеб, который ему протягивает Мэлаки. Он ползет на то место, где Оливер спал с мамой, кладет голову на подушку и глядит в окно.
    У двери появляется бабушка. Ваши родители, говорят, неслись по Хенри Стрит с дитем на руках. Ну, куда они делись?
    Оливер заболел, объясняю я. Ему лук в молоке сварили, а он его не съел.
    Что ты несешь?
    Не съел вареный лук и заболел.
    А кто за вами смотрит?
    Я.
    А этот почему в постели? Как его зовут?
    Юджин, он скучает по Оливеру. Они близнецы.
    Знаю, что близнецы. Какой же он тощий. У вас тут есть какая-нибудь каша?
    А что такое «каша»? – интересуется Мэлаки.
    Господи Иисусе, Мария и святой блаженный Иосиф! Что такое каша! Каша это каша. Вот что такое каша. Вот янки непутевые, в жизни не встречала такого невежества. Ну-ка, одевайтесь, пойдем через дорогу к тете Эгги. Она у мужа, у Па Китинга. Покормим вас кашей.
    Бабушка берет Юджина, кутает его в шаль, и мы идем через дорогу к тете Эгги. Она снова живет с дядей Па, потому что он признался ей, что на самом деле она вовсе не толстая и не корова.
    У вас есть каша? – спрашивает бабушка тетю Эгги.
    Каша? Я что, должна накормить кашей всех этих янки?
    Боже ты мой, говорит бабушка, от тебя не убудет, если сваришь им капельку каши.
    Они, небось, еще молока и сахара захотят, а потом и яиц потребуют. Ишь чего. Почему это мы должны расплачиваться за ошибки Энджелы?
    Господи Иисусе, говорит бабушка, хорошо, не ты была хозяйкой Вифлеемского хлева, не то Святое Семейство так и скиталось бы по свету, умирая от голода.
    Бабушка отстраняет тетю Эгги, усаживает Юджина у очага на стул и начинает готовить кашу. Из соседней комнаты выходит мужчина. У него черные курчавые волосы и кожа черная, и мне нравятся его глаза - ярко-голубые, и в них прячется улыбка. Это муж тети Эгги - тот самый человек, который остановился возле нас в ту ночь, когда мы сражались с блохами, рассказывал про блох и змей и кашлял, потому что наглотался на фронте газа.
    А ты почему такой черный? - спрашивает Мэлаки. И дядя Па Китинг начинает смеяться и кашлять, и до того заходится, что ему для успокоения надо затянуться сигареткой. Вот янки-ребятки, говорит он. Ни капельки не стесняются. Я черный, потому что работаю на газовом заводе, кидаю в печь уголь и кокс. Наглотался газу во Франции, а в Лимерике опять на работе газ. Вот подрастете и поймете, в чем тут юмор.
    Мы с Мэлаки выходим из-за стола, чтобы старшие могли сесть и попить чаю. Они пьют чай, а дядя Па Китинг, который приходится мне дядей, потому что женился на моей тете Эгги, подхватывает Юджина и усаживает себе на колени. Эй, парень, говорит он, чего грустим? – и корчит рожицы и издает смешные звуки. Мы с Мэлаки смеемся, но Юджин молча тянется к черному лицу Па Китинга. Па претворяется, что хочет откусить его ручонку, и Юджин смеется, и все в комнате смеются. Мэлаки подходит к Юджину и корчит рожицы, чтобы он засмеялся еще сильней, но Юджин отворачивается и прячет лицо в рубашке Па Китинга.
    Кажется, я ему нравлюсь, улыбается Па, и тут вдруг тетя Эгги ставит на стол свою чашку и начинает рыдать: а-а, а-а, а-а, и крупные слезы капают с ее пухлого, румяного лица.
    О, Господи Иисусе, говорит бабушка. Опять завелась. А теперь-то чего?
    И тетя Эгги бормочет: Па тут сидит с дитем на коленях, а я уж и не надеюсь родить.
    А ну цыц, рявкает бабушка, нашла о чем при детях болтать. Не стыдно тебе? Господу виднее, в свое время будет вам прибавление.
    У Энджелы-то пятеро, всхлипывает тетя Эгги, и одного вот еще потеряла, а она такая бестолковая, даже полы вымыть не может, а у меня нет никого, хотя у меня все чисто-вымыто, просто блеск, и блюдо какое хочешь могу сготовить, тушеное или жареное.
    Думаю, смеется Па Китинг, этого паренька я оставлю себе.
    Мэлаки бежит к нему: нет, нет, нет, это мой брат Юджин. И я повторяю: нет, нет, нет, это наш брат.
    Тетя Эгги хлопает ладонями себя по щекам, смахивая слезы, и говорит: от Энджелы ничего мне не надо. Ничего такого, что наполовину нашенское, наполовину с Севера, не надо мне, оставьте себе. У меня однажды свои будут, пусть мне придется прочесть сто новенн Деве Марии и столько же ее матери, святой Анне, или до самого Лурда ползти на коленях.
    Ну все, хватит, говорит бабушка. Поели каши, и марш домой – может, ваши родители уже вернулись из больницы.
    Она кутается в шаль и идет за Юджином, но он вцепился в рубашку Па Китинга - его еле отнимают, и он все смотрит на Па, пока мы не выходим за дверь.

    * * *

    Мы идем вместе с бабушкой обратно домой. Она укладывает Юджина в постель, дает ему попить воды и велит засыпать и быть умницей, потому что его братик Оливер скоро вернется, и они снова будут вместе играть на полу.
    Но он все смотрит в окно.
    Бабушка говорит нам с Мэлаки: поиграйте на полу, только тихо, я буду молиться. Мэлаки подходит к кровати и садится возле Юджина, а я сажусь на стуле у стола и разбираю слова в газете, которая у нас вместо скатерти. В комнате слышно только, как Мэлаки что-то шепчет Юджину на ухо, чтобы тот не скучал, и как бабушка читает молитвы, щелкая бусинками розария. Становится так тихо, что я опускаю голову на стол и засыпаю.

    Папа кладет мне руку на плечо. Ну, Фрэнсис, остаешься за старшего.
    Мама съежилась на краю кровати и тихо плачет, будто чирикает птичка. Бабушка кутается в шаль. Пойду в контору Томпсона, говорит она, договорюсь насчет гроба и кареты. Общество святого Винсента де Поля, Бог даст, все расходы оплатит.
    Она выходит за дверь. Папа стоит у камина, отвернувшись к стене, бьет по ногам кулаками и вздыхает – och, och, och.
    Папа охает, мама чирикает как птичка, и мне страшно, я не знаю что делать, но мне хотелось бы, чтобы кто-нибудь затопил камин, заварил бы чай и дал мне хлеба, потому что кашу мы ели уже давно. Впрочем, если папа чуть отойдет, я и сам смогу развести огонь. Нужна только бумага, несколько кусочков угля или торфа и спичка. Но он все стоит и бьет себя по ногам, и я пытаюсь его обойти, но папа замечает мой маневр и спрашивает, зачем я хочу развести огонь. Я объясняю, что мы давно не ели, и он смеется как безумный. Не ели? – говорит он. Och, Фрэнсис, твой братик Оливер умер. Твоя сестричка умерла, и твой братик умер.
    Он берет меня на руки и обнимает так крепко, что я вскрикиваю. Тогда Мэлаки ударяется в слезы, мама плачет, папа плачет, я плачу, но Юджин молчит. Но мы попируем, всхлипывает папа. Идем, Фрэнсис.
    Папа говорит маме, что мы скоро вернемся, а она сидит на постели, держа на коленях Мэлаки и Юджина, и не поднимает головы. Папа идет со мной по улицам Лимерика от магазина к магазину и спрашивает продавцов: не найдется ли у вас какой пищи, чтобы утешить семью, которая за год потеряла двоих детей - один в Америке умер, другой в Лимерике, и трое оставшихся того гляди уйдут в мир иной, потому что им нечего есть и пить. Почти все качают головами: соболезнуем, но обратитесь-ка лучше в Общество св. Винсента де Поля или за государственным пособием.
    Я счастлив видеть, говорит папа, что в Лимерике дух Христов жив как никогда, а ему отвечают: кто это с таким акцентом вещает нам о Христе, на себя посмотри, постыдился бы таскать за собой ребенка, как попрошайка, нищий, живодер.
    Но некоторые дают нам хлеб, картошку, банки с фасолью, и папа говорит: идем-ка домой, вы поедите у нас, наконец. Но мы встречаем дядю Па Китинга, и он говорит папе, что очень ему соболезнует и приглашает выпить по кружечке в ближайшем пабе.
    В пабе сидят мужчины, перед ними большие кружки с чем-то черным. Дядя Па Китинг и себе заказывают эту черноту. Они осторожно поднимают кружки и медленно пьют. У них на губах остается белая пена, которую они со вздохом облизывают. Дядя Па покупает мне бутылочку лимонада, а папа дает кусочек хлеба, и я уже не чувствую голода. И все-таки я волнуюсь, не пора ли нам домой, ведь Юджин и Оливер голодные, кашу они ели много часов тому назад, а Юджин даже и не ел.
    Папа и дядя Па допивают черноту из кружек и берут еще по одной. Дядя Па говорит: Фрэнки, это пинта. Это вода жизни. Матерям кормящим страшно полезна - да и тем, кого давно отняли от груди.
    Он смеется и папа улыбается, и я смеюсь, потому что думаю, что когда дядя Па что-то говорит, положено смеяться. Он без улыбки сообщает другим мужчинам о смерти Оливера, и те приподнимают шляпы, говоря папе: соболезнуем. Выпьете кружечку?
    Папа соглашается на кружечки, и вскоре он поет «Родди Маккорли» и «Кевина Барри», и другие песни, которых я раньше не слыхал, и плачет по своей милой доченьке Маргарет, которая умерла в Америке, и по сынишке Оливеру, который умер в Городской больнице. Он воет, плачет и поет, и мне страшно, я хочу домой к моим трем братьям - нет, к двум - и к маме.
    Мужчина за барной стойкой говорит папе: я думаю, мистер, на сегодня вам хватит. Мы вам соболезнуем, но ребенку пора домой, к матери – она сидит, наверное, горем убитая, у огня.
    Еще одну, просит папа, всего одну пинту, а? Нет, отвечает бармен. Папа трясет кулаком: да я за свободу сражался. Бармен выходит из-за стойки и хватает его за локоть, а папа пытается его оттолкнуть.
    Хватит, говорит дядя Па. Мэлаки, не буянь. Пора домой, тебя Энджела ждет. Завтра похороны. И детки ваши славные тебя ждут.
    Но папа все буянит, и несколько человек выталкивают его в темноту. За ним, шатаясь, с мешком еды выходит дядя Па.
    Папа хочет еще куда-нибудь пойти за кружечкой, но дядя Па говорит, что у него больше нет денег. Папа говорит, что всем расскажет о своем несчастье, и его угостят. Дядя Па говорит, что это низость так поступать, и папа рыдает у него на плече. Ты хороший друг, говорит он дяде Па. Он снова плачет, и дядя Па хлопает его по спине. Страшное горе, ужасное, говорит дядя Па, но время лечит, и однажды тебе станет легче.
    Папа становится прямо и смотрит ему в глаза. Никогда, говорит он, никогда.

    На следующий день мы на повозке едем в больницу. Оливера кладут в белый ящик, который мы привезли с собой, и мы едем с ним на кладбище. Белый ящик опускают в яму и засыпают землей. Мама и тетя Эгги плачут, бабушка будто сердится на кого-то, у папы, дяди Па Китинга и дяди Пэта Шихана лица печальные, но они не плачут, и я думаю, что если ты мужчина, то плакать тебе разрешается, только когда у тебя есть стакан с чернотой под названием «пинта».
    Мне не нравятся галки, которые садятся на деревья и на могильные плиты, и я не хочу оставлять с ними Оливера. Какая-то галка ковыляет к могиле Оливера, и я швыряю в нее камень. Папа говорит, что нельзя швырять камни в галок – вдруг это чья-то душа. Я не знаю, что такое душа, но папу не спрашиваю, потому что меня это не волнует. Оливер умер, и галок я ненавижу. Когда вырасту, вернусь однажды сюда с целым мешком камней, и все кладбище усею трупами галок.

    На следующее утро после похорон Оливера папа идет на Биржу труда, где ему надо расписаться и забрать девятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Он обещает, что вернется домой в полдень, купит угля, и мы разведем огонь, пообедаем ветчиной и яйцами и выпьем чай в честь Оливера, а может нам дадут еще по одной или две конфетки.
    В полдень папы дома нет. Нету ни в час, ни в два, и мы варим и съедаем несколько картофелин, которыми нас угостили продавцы накануне. В тот майский день папа так и не появляется до захода солнца. И вот, наконец, поздней ночью, после того, как закрылся последний паб, мы слышим, как он плетется по Уиндмилл Стрит и горланит:

    When all around a vigil keep,
    The West’s asleep, the West’s asleep –
    Alas, and well may Erin weep
    When Connacht lies in slumber deep
    There lake and plain smile fair and free,
    ‘Mid rocks their guardian chivalry.
    Sing, Oh, let man learn liberty
    From crashing wind and lashing sea.

    Спотыкаясь и держась за стену, папа заходит в комнату. Сопли текут у него из носа, и он вытирает их тыльной стороной ладони. Он пытается что-то сказать. Мальщикам пора спать. Слушьте. Дети, быра спать.
    Перед ним встает мама. Дети хотят есть. Где деньги, которые тебе дали? Купим хоть рыбы с картошкой, чтоб они голодными спать не ложились.
    Мама лезет рукой папе в карман, но он отталкивает ее. Шо за неуфашение, говорит он. Нися так при мальщиках.
    Мама тянется к его карманам. Где деньги? Дети хотят есть. Ах ты дрянь паршивая, ты снова все пропил? Как в Бруклине?
    Och, бедная Эндшела, мямлит он. Бедная дощенька моя Маргарет, бедный сынощек мой Оливер.
    Папа, шатаясь, идет ко мне и обнимает, и я чую запах перегара, как и раньше в Америке. Лицо у меня мокрое от его слез, слюней и соплей, мне хочется есть, он заревел мне всю голову и я не знаю что сказать.
    Потом он отпускает меня и обнимает Мэлаки и снова причитает о нашей сестренке и братике, которые лежат в сырой земле, и что нам всем надо молиться и вести себя хорошо, и надо быть умницами и слушаться маму. Он говорит, что хоть и горе у нас, но пора нам с Мэлаки идти в школу, потому что лучше образования ничего нет на свете, рано или поздно оно принесет плоды, и пора готовиться исполнить свой долг перед Ирландией.

    * * *

    Мама говорит, что больше ни минуты на Уиндмилл Стрит не останется. Она уснуть в этом доме не может, кругом ей мерещится Оливер: Оливер в постели, Оливер на полу играет, Оливер возле камина сидит у папы на коленях. Она говорит, что и Юджина тут оставлять нехорошо, потому что близнец остро переживает потерю брата, может даже острее, чем мать. На Хартстондж Стрит сдают комнату, и там две кровати, а не одна как у нас - на шестерых – нет, пятерых. Мы снимем комнату, и для верности мама в четверг пойдет на Биржу труда, встанет в очередь и заберет пособие по безработице, как только его дадут папе. Он просит не позорить его перед товарищами. Биржа труда – не место для женщин, которые выхватывают деньги у мужчин из-под носа. Мама говорит, ах бедненький. Если бы ты не пропивал деньги в пабах, я бы не ходила за тобой по пятам, как в Бруклине.
    Папа говорит, что опозорится навечно. Но маме все равно. Ей нужно жилье на Хартстондж Стрит - хорошая, теплая, уютная квартирка с туалетом на нижнем этаже, как в Бруклине, в которой нет блох, и сухо, и никого не убьет сырость. А кроме того, на той же улице находится Государственная школа Лими, и мы с Мэлаки сможем в полдень приходить на обед домой, выпить чаю с жареным хлебом.
    В четверг мама идет по пятам за папой на Биржу труда и выхватывает деньги, которые папе суют в окошечко. Остальные безработные ухмыляются и пихают друг друга локтями - папа опозорен, потому что пособием, которое получает мужчина, женщине распоряжаться не положено. А что если ему захочется пенсов шесть поставить на лошадь или выпить пинту, а если все женщины будут вести себя как наша мама, то лошади бегать перестанут, и Гиннесы разорятся. Но деньги теперь у мамы, и мы переезжаем на Хартстондж Стрит. Потом мама берет Юджина на руки, и мы идем в Государственную школу Лими. Директор мистер Скаллан велит нам
    приходить в понедельник с тетрадками, карандашами и ручками с хорошим пером. С лишаем или вшами в школе не появляться; носы высморкать, причем сморкаться не на пол, чтобы всех позаражать чахоткой, и не в рукава, а в носовой платок или чистую тряпочку. Он спрашивает нас, хорошо ли мы будем себя вести, мы отвечаем, что хорошо, и он говорит: Господи Боже, вы янки что ли?
    Мама рассказывает ему про Маргарет и Оливера, и он говорит: Боже Всевышний, Боже Всевышний, горя-то сколько на свете. Ну что же, младшего паренька, Мэлаки, мы определим в подготовительный класс, а его брата в первый. Все это в одном кабинете, и преподаватель у них один. Итак, утром в понедельник, ровно в девять часов.
    Мальчики из школы интересуются, почему мы так говорим. Вы янки что ли? Мы объясняем, что приехали из Америки, и они спрашивают: вы гангстеры или ковбои?
    Какой-то взрослый мальчик подходит ко мне, так что мы стоим нос к носу. Я тебя спрашиваю: вы гангстеры или ковбои?
    Я говорю, что не знаю. Он тычет мне пальцем в грудь, и Мэлаки говорит: я гангстер, а Фрэнки ковбой. Смышленый у тебя братец, говорит взрослый мальчик, а ты тупой янки.
    Мальчики вокруг него что-то предвкушают. Бей его, бей, галдят они, и он так сильно толкает меня, что я падаю. Мне хочется плакать, но перед глазами у меня снова темнеет, как тогда с Фредди Лейбовицем, и я кидаюсь на него и бью ногами и кулаками. Одним ударом я валю его на пол и пытаюсь схватить за волосы, чтобы треснуть головой о землю, но у меня в ногах жгучая боль, и нас разнимают.
    Преподаватель мистер Бенсон хватает меня за ухо и лупит по ногам тростью. Ах ты, хулиган, говорит он. Значит, вот какое поведение ты привез нам из Америки? Смотри, веди себя как следует – иначе в порошок сотру, ей-богу.
    Он велит мне вытянуть сначала одну руку, потом другую, и бьет меня по рукам палкой. Теперь иди домой, говорит он, и скажи своей маме, что ты вел себя плохо. Ты плохой янки. Повторяй за мной: я плохой.
    Я плохой.
    Теперь скажи: я плохой янки.
    Я плохой янки.
    Он не плохой, вступается Мэлаки. Это вон тот старший мальчик - он сказал, что мы ковбои и гангстеры.
    Хеффернан, это правда?
    Я просто пошутил, сэр.
    Никаких больше шуток, Хеффернан. Не их вина, что они янки.
    Да сэр.
    И ты, Хеффернан, должен каждый вечер на коленях благодарить Бога, что ты не янки, потому что если бы ты, Хеффернан, был янки, ты стал бы величайшим гангстером по обе стороны Атлантики. Аль Капоне приходил бы к тебе поучиться. И впредь, Хеффернан, к этим янки чтоб не цеплялся.
    Не буду, сэр.
    Если прицепишься, Хеффернан, шкуру с тебя спущу. А теперь - марш по домам.

    В Государственной школе Лими семь преподавателей, и у каждого из них имеются кожаные ремни, палки и терновые трости. Палками бьют по плечам, по спине, по ногам и, чаще всего, по рукам. Бьют за опоздание, смех, разговоры, если ручка течет, или когда чего-то не знаешь.
    Тебя бьют, если ты не знаешь, почему Господь сотворил землю, и кто святой покровитель Лимерика, если не можешь без запинки произнести Апостольский Символ веры, если не знаешь, сколько будет девятнадцать плюс сорок семь или сорок семь минус девятнадцать, если не можешь перечислить главные города и основные товары тридцати двух графств Ирландии, если не можешь найти Болгарию на настенной карте мира, сплошь заляпанной слюнями, соплями и пятнами чернил, которыми пулялись злобные ученики, навечно изгнанные из школы.
    Тебя бьют, если не можешь представиться на гэльском, прочесть на гэльском «Радуйся, Мария», попроситься на гэльском в туалет.
    Полезно слушать рассказы старшеклассников. Они знают преподавателя, который сейчас у тебя, и могут подсказать, что ему нравится, и что выводит его из себя.
    Один тебя побьет, если не будешь знать, что Имон де Валера – величайший из смертных. Другой побьет, если не будешь знать, что Майкл Коллинз – величайший из смертных.
    Мистер Бенсон испытывает отвращение к Америке, и ты помни, что Америка – это плохо, иначе будешь бит.
    Мистер О’Ди испытывает отвращение к Англии, и ты помни, что Англия – это плохо, иначе будешь бит.
    А если скажешь что-то хорошее про Оливера Кромвеля – неважно, кто преподаватель - будешь бит в любом случае.

    Даже когда тебе назначают по каждой руке шесть ударов ясеневой тростью или терновой с шариками, плакать нельзя - прослывешь нюней. Кто-нибудь на улице непременно посмеется над тобой. Но и тем, кто дразнится, надо вести себя осторожно, потому что однажды их самих накажут, и им придется не показывать слез, чтобы не опозориться навечно. Некоторые ребята говорят, что лучше плакать, потому что преподавателям это нравится. Они злятся на тех, кто не плачет, потому что перед всем классом их выставляют слабаками, и они дают себе слово, что в следующий раз вызовут тебя и заставят пролить слезы или кровь, а лучше и то, и другое.
    Старшие ребята-пятиклассники рассказывают, что мистер О’Ди любит вызвать ученика, поставить перед классом и сзади схватить его за бачки. Выше, выше, приговаривает он и тянет за бачки, пока в глазах у тебя не выступают слезы. Ты не хочешь, чтобы в классе кто-то видел, как ты плачешь, но если потянуть за бачки, слезы выступают помимо твоей воли, а преподавателю это нравится. Мистер О’Ди – он умеет довести до слез и навлечь на тебя позор.
    Лучше не плакать - надо держаться заодно с ребятами из школы и не давать преподавателю повода радоваться.
    Если тебя наказывают, нет смысла жаловаться отцу или матери. Они всегда говорят: значит, ты заслужил, и не хнычь как маленький.

    Я понимаю, что Оливер умер, и Мэлаки знает, что Оливер умер, но Юджин еще слишком маленький, чтобы это понять. Утром, проснувшись, он говорит: Олли, Олли, и нетвердыми шажками ходит по комнате, заглядывает под кровати или забирается на кровать у окна и указывает на детей на улице, особенно светловолосых, как Оливер. Олли, Олли, говорит он, и мама берет его на руки, плачет, прижимает к груди. А он выкручивается и слезает вниз - он не хочет, чтобы его брали на руки и прижимали, он хочет найти Оливера.
    Папа с мамой объясняют ему, что Оливер играет на небе с ангелами, и однажды мы все снова встретимся с ним, но он не понимает, потому что ему только два годика, и он еще не говорит - а это такая тоска, хуже не бывает.
    Мы с Мэлаки играем с Юджином, стараемся развеселить его. Корчим рожицы. Ставим кастрюли на голову и будто случайно роняем. Бегаем по комнате и будто случайно падаем. Водим его в Народный Парк, чтобы он мог полюбоваться цветами, поиграть с собаками, поваляться на травке.
    Он видит маленьких детей со светлыми волосами, как у Оливера, но больше не говорит «Олли», а только показывает пальцем.
    Папа говорит, что Юджину повезло с братьями - мы с Мэлаки так развлекаем его, что, с Божьей помощью, он про Оливера скоро и вовсе забудет.

    * * * 

    Но он все равно умер.
    Через шесть месяцев после того, как не стало Оливера, промозглым ноябрьским утром мы просыпаемся, а рядом с нами в постели лежит совсем холодный Юджин. Приходит доктор Трой. Он говорит, что ребенок умер от пневмонии, давным-давно следовало положить его в больницу, почему вы не обратились? Папа говорит, что ничего не подозревал, и мама говорит, что не подозревала, и доктор Трой говорит: вот от этого дети и умирают. Люди не подозревают. Если мы с Мэлаки хоть раз кашлянем, говорит он, при малейших хрипах в горле пусть ведут нас к нему, в любое время дня и ночи. Промокать категорически запрещается: слабые легкие, судя по всему, это у нас наследственное. Он говорит маме, что очень ей соболезнует и пропишет кое-что, чтобы помочь ей пережить предстоящие дни. Бог много просит от нас, черт возьми, слишком много, говорит он.
    К нам приходит бабушка с тетей Эгги. Бабушка моет Юджина, а тетя Эгги уходит в магазин за четками и белым платьицем. Его одевают в белое платьице и кладут на кровать у окна, из которого он глядел и искал Оливера. Руки ему складывают на груди, одну поверх другой, и обвивают розарием из крошечных белых бусин. Бабушка зачесывает назад ему волосы со лба и говорит: какие у него чудные шелковистые волосы. Мама подходит к кровати и накрывает ему ноги одеялом, чтоб он не мерз. Бабушка и тетя Эгги молча переглядываются. Папа стоит в изножье кровати, снова бьет кулаками по ногам и говорит, будто бы Юджину: och, тебя Шеннон погубил, эта река – убийца, сырость погубила тебя и Оливера. Уймись ты, говорит бабушка, и без тебя тошно. Она достает рецепт доктора Троя и велит мне сбегать за таблетками в аптеку О’Коннора - денег не возьмут, спасибо доктору Трою. Папа говорит, что пойдет со мной, и мы зайдем в церковь иезуитов и помолимся за Маргарет, Оливера и Юджина, которые теперь встретились на небесах. Аптекарь выдает нам таблетки, мы заходим в церковь, а когда возвращаемся домой, бабушка дает папе денег, чтобы он взял в пабе несколько бутылок темного пива. Нет, не надо, говорит мама, но бабушка отвечает: ему таблеток не прописали, Господи спаси нас, а бутылка пива – хоть какое-то утешение. Потом бабушка говорит папе, что завтра ему придется пойти в похоронную контору, договориться, чтобы гроб привезли на карете домой. Она велит мне идти с отцом и проследить, чтобы он не остался в пабе на всю ночь и не пропил все деньги. Och, Фрэнки нечего делать в пабе, говорит папа, и бабушка говорит: значит, нечего там сидеть. Он надевает кепку и мы идем в «Саутс Паб», а у двери папа говорит мне: теперь ступай домой, я выпью кружечку и вернусь. Я говорю: нет, а он говорит: надо слушаться старших. Ступай домой к нашей бедной маме. Я повторяю: нет, и он говорит, что я веду себя плохо, а этого Бог не любит. Я говорю, что без него домой не пойду, и он отвечает: осh, куда только мир катится? В пабе папа наскоро выпивает пинту портера, и мы берем домой несколько бутылок темного пива. Дома у нас сидит Па Китинг, который захватил с собой виски и пиво, и дядя Пэт Шихан, который принес две бутылки стаута. Дядя Пэт садится на пол, обняв руками бутылки, и твердит: это мое, мое, – боясь, что у него отберут. Те, кого роняли на голову, вечно боятся, что кто-то утащит их пиво. Бабушка говорит: ладно, Пэт, выпьешь сам свое пиво, никто тебя не тронет. Бабушка и тетя Эгги садятся на постель рядом с Юджином. Па Китинг сидит за кухонным столом, пьет пиво и всем предлагает приложиться к его бутылочке с виски. Мама глотает таблетки и садится у огня, взяв Мэлаки на колени. Она все твердит, что у Мэлаки волосы как у Юджина, а тетя Эгги отвечает: вот и нет, пока бабушка не пихает ее локтем и не велит ей заткнуться. Папа стоит, прислонившись к стене, между очагом и кроватью, где лежит Юджин, и пьет пиво. Па Китинг рассказывает разные небылицы, и взрослые смеются - нехотя, потому что неловко смеяться в комнате, где лежит умерший ребенок. Он рассказывает, что, когда служил в английской армии и воевал во Франции, немцы напустили газу, и ему так плохо стало, что пришлось отправить его в больницу. Там его помариновали какое-то время, а потом отправили обратно в траншеи. Английских солдат послали домой, но что до ирландских, всем было плевать с высокого дерева, в живых они останутся или помрут. А Па мало того что не умер, еще и сколотил себе состояние. Он сказал, что решил одну из величайших проблем окопного быта. В траншеях стояла такая сырость и грязь, что никак нельзя было вскипятить воду для чая. И он сказал себе: Господи, у меня в организме столько газа, не пропадать же зря такому добру. Поэтому он вставил себе в задницу трубку, поднес к ней зажженную спичку, и пожалуйста - вот вам огонь, кипятите что хотите. Услышав эту новость, со всех окрестных траншей к нему посбегались солдатики и стали предлагать любые деньги, лишь бы накипятил им воды. Дядя Па скопил так много денег, что подкупил генералов, получил увольнительную и поехал в Париж, где покутил от души с художниками и манекенщицами. Развлекся по высшему классу, так что все деньги растратил, а когда вернулся в Лимерик, нашел работу только на газовом заводе, и с тех самых пор все уголь в топку кидает. Дядя Па говорит, что у него в организме столько газа, что хватило бы на год маленькому какому-нибудь городку. Тетя Эгги хмыкает и говорит, что неприлично такое рассказывать рядом с умершим ребенком, а бабушка говорит: уж лучше такое рассказывать, чем сидеть с постными лицами. Дядя Пэт Шихан, который устроился на полу в обнимку с пивом, говорит, что споет песню. Вот и молодец, отвечает Па Китинг, и дядя Пэт запевает The Road to Rasheen. Он только повторяет Rasheen, Rasheen, mavourneen mean, и песня получается бессмысленная, потому что когда-то давно отец уронил его на голову, и каждый раз, когда он поет эту песню, слова у него разные. Отличная песня, говорит бабушка, и Па Китинг говорит, что у Карузо появился конкурент. Папа идет в угол, к постели, в которой они спят с мамой. Он садится на самый край, ставит бутылку на пол, закрывает лицо руками и плачет. Фрэнк, Фрэнк, говорит он, поди сюда, и мне приходится идти, и он обнимает меня, как мама Мэлаки. Бабушка говорит: нам, пожалуй, пора – завтра похороны, выспаться не мешало бы. Все взрослые становятся на коленях у постели, читают молитву и по очереди целуют Юджина в лоб. Папа ставит меня на пол, поднимается и кивает всем на прощанье. Когда гости уходят, он поднимает все пивные бутылки, одну за другой, приставляет ко рту и выпивает все до капли. Потом сует палец в бутылку с виски и облизывает его. Он гасит огонь в настольной керосиновой лампе и говорит, что нам с Мэлаки пора в постель. Нам придется поспать одну ночь с родителями, поскольку на другой кровати маленький Юджин. В комнате темно, и только серебристый свет уличных фонарей падает на мягкие шелковистые волосы Юджина.

    Утром папа разводит огонь, заваривает чай, подсушивает над огнем хлеб. Он подносит маме чай и хлеб, но она есть отказывается и отворачивается к стене. Папа подводит нас с Мэлаки к Юджину и велит встать на колени и помолиться. Он говорит, что молитва одного такого ребенка, как мы, на небе ценится выше, чем молитвы десяти кардиналов и сорока епископов. Он учит нас креститься: во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь, и говорит: Боже Милосердный, такова Твоя воля, верно? Тебе понадобился мой сын, Юджин. Ты забрал его брата, Оливера, Ты забрал его сестру, Маргарет. Я не должен роптать, верно? Милосердный Боже, я не знаю, почему дети умирают, но такова Твоя воля. Ты велел реке убить, и Шеннон убил. Но прошу Тебя, сжалься. Оставь нам хотя бы вот этих детей. Это все, о чем мы просим. Аминь.
    Он помогает нам с Мэлаки вымыть голову и ноги, чтобы на похороны Юджина мы пошли чистые. Мы молча терпим, когда уши больно чистят уголком полотенца, привезенного из Америки: надо вести себя тихо, потому что в постели, закрыв глаза, лежит Юджин - иначе он проснется и снова станет в окно смотреть, искать Оливера.
    Приходит бабушка и говорит маме, что ей надо встать. Не все дети умерли, говорит она, и тем, которые живы, нужна мать. Бабушка приносит маме чай в кружке, чтобы запить успокоительные таблетки. Папа говорит бабушке: сегодня четверг, я должен сходить на Биржу труда за пособием, и потом к гробовщику, чтобы он привез с собой гроб в погребальной карете. Бабушка велит ему взять с собой меня, но он говорит: пусть лучше останется с Мэлаки и помолиться за братика, который лежит на постели мертвый. Ты мне мозги-то не пудри, говорит бабушка. Молиться за ребенка, которому всего-то два годика было? Да он уже в раю с братом играет. Возьмешь сына с собой, и он тебе напомнит, что сегодня не время просиживать в пабах. Они долго глядят друг на друга, и папа надевает кепку.
    На Бирже труда мы становимся в самый конец очереди, но из-за стойки выходит служащий и говорит папе, что очень нам соболезнует, и что в этот скорбный день все должны пропустить нас вперед. Мужчины приподнимают кепки за козырек и говорят, что соболезнуют, кто-то гладит меня по голове, и мне дают один пенни, два, двадцать четыре пенни, четыре шиллинга. Папа говорит, что я теперь богатый и могу купить себе конфетку, а он зайдет вон туда на минутку. Я знаю, что «вон туда» - это паб, и знаю, что он хочет взять черноту под названием «пинта», но я молчу, потому что мне хочется в ближайший магазин за конфетой. Я жую конфету, она тает во рту, и там теперь сладко и липко. Папа все еще в пабе, и я думаю: куплю-ка себе еще одну, пока он пьет свою пинту. Но только я протягиваю продавщице деньги, меня бьют по рукам – откуда ни возьмись, тетя Эгги, злая-презлая. Ага, вот ты где? - говорит она. Конфеты лопаешь, в день похорон родного брата? А где твой папаша?
    В пабе.
    Разумеется, в пабе. Ты тут конфеты трескаешь, а он доводит себя до состояния нестояния - в тот самый день, когда твой братик, бедняжка, отправится в последний путь. Ну вылитый отец, говорит она продавщице, такой же странный, и челюсти папашины.
    Она отправляет меня в паб и велит передать отцу, чтобы он прекратил пить и отправлялся за гробом и каретой. Сама она в паб ни ногой, потому что спиртное – это бич нашей бедной Богом забытой страны.
    Папа сидит у дальней стенки паба с человеком, у которого лицо грязное, а из носа растут волосы. Не произнося ни слова, они сидят, уставившись перед собой, а черные пинты стоят на белом гробике, который лежит между ними на стульчике. Я знаю, что это гроб Юджина, потому что у Оливера был похожий, и когда я вижу черные пинты на крышке, ко мне подступают слезы. Мне теперь жаль, что я съел конфету, и жаль, что нельзя вынуть ее из живота и вернуть той женщине в магазине, потому что нельзя есть конфеты, когда Юджин лежит в постели мертвый, и две эти черные пинты на белом гробе пугают меня. Папин товарищ говорит: нет, мистер, оставлять детский гробик в карете в наши дни никак нельзя. Я один раз оставил, ушел пропустить кружечку, так его и выкрали из той чертовой кареты. Представляете? Слава Богу, пустой был, но тем не менее. Лихие нынче времена, лихие. Он берет пинту и делает большой глоток, и с гулким стуком ставит стакан на гроб. Папа кивает мне: минутку, сынок, и пойдем. Он делает большой глоток, и опускает кружку на гроб, но я толкаю его.
    Нет, это гроб Юджина. Я маме расскажу, что ты ставил стакан на гроб Юджина.
    Ну, сынок. Ну, сынок.
    Папа, это гроб Юджина.
    Еще по кружечке? – предлагает папин товарищ.
    Подожди на улице еще пять минут, говорит мне папа.
    Нет.
    Старших надо слушаться.
    Нет.
    Ей-богу, будь это мой сын, говорит папин товарищ, я бы так ему дал по заднице, что он летел бы до самого Керри. Не имеешь права так говорить с отцом, да еще в такой скорбный день. Если мужчине в день похорон нельзя пропустить кружечку, для чего вообще тогда жить.
    Ладно, говорит папа. Идем.
    Они допивают пинты и вытирают рукавами коричневые мокрые пятна на гробе. Папин товарищ забирается на козлы, а мы с папой едем в карете. Он держит гроб на коленях, прижав его к груди. Дома у нас полно взрослых: мама, бабушка, тетя Эгги, ее муж Па Китинг, дядя Пэт Шихан, дядя Том Шихан, мамин старший брат, который раньше у нас никогда не бывал, потому что презирает тех, кто из Северной Ирландии. Дядя Том привел и свою жену, Джейн. Она из Голуэя, и люди говорят, что она похожа на испанку, поэтому в нашей семье с ней никто не разговаривает.
    Папин товарищ забирает у папы гроб и заходит с ним в комнату, и мама стонет: о нет, Господи, нет. Он сообщает бабушке, что через некоторое время вернется и отвезет нас на кладбище. В пьяном виде лучше не появляйся, говорит ему бабушка, потому что малыш, которого ты повезешь на кладбище, много страдал и заслуживает уважения, и я не потерплю пьяного кучера, который вот-вот свалится с сиденья.
    Я, миссис, дюжины детей свез на кладбище, отвечает он, и ни разу не выпал ни из какого сиденья, низкого ли, высокого.

    Мужчины снова пьют из бутылок пиво, а женщины из стеклянных банок потягивают шерри. Дядя Пэт Шихан говорит всем: это мое пиво, мое, а бабушка успокаивает его: твое, Пэт, никто не возьмет твое пиво. Тогда он заявляет, что хочет спеть The Road To Rasheen, но Па Китинг говорит: нет, Пэт, в день похорон петь нельзя. А накануне можно. Но дядя Пэт по-прежнему твердит: это мой стаут, и я хочу спеть The Road To Rasheen, и все понимают, что он так говорит оттого, что его роняли на голову. Он начинает петь песню, но бабушка снимает с гроба крышку, и он замолкает, а мама плачет: о Господи, Господи, когда это кончится? У меня хоть один ребенок останется?
    Мама сидит на стуле в изголовье кровати, гладит волосы Юджина, лицо и руки, и говорит ему, что он был самый милый, нежный и любящий ребенок на свете. Говорит, что потерять его ужасно, но теперь он в раю вместе с братом и сестрой, и знать, что Оливер больше не тоскует по своему брату – разве это не утешение. Но она все равно ложиться на постель головой рядом с Юджином и так горько плачет, что все женщины в комнате плачут вместе с ней. Все плачут, пока Па Китинг не говорит маме, что надо ехать до темноты - нечего делать на кладбище ночью.
    Бабушка шепчет тете Эгги: кто положит малыша в гроб? И тетя Эгги шепчет: не я. Это должна сделать мать.
    Дядя Пэт их слышит. Я положу малыша в гроб, говорит он. Он ковыляет к постели и обнимает маму за плечи. Она поднимает голову и смотрит на него – лицо у нее мокрое от слез. Он говорит: Энджела, я положу малыша в гроб.
    О Пэт, говорит она, Пэт.
    Я могу, говорит он. Ведь он всего лишь ребеночек, а я никогда не брал ребеночка на руки. Не держал ребеночка на руках. Я не уроню его, Энджела. Не уроню. Видит Бог, не уроню.
    Я знаю, что не уронишь, Пэт. Знаю, что не уронишь.
    Я возьму его и не буду петь The Road To Rasheen.
    Знаю что не будешь, Пэт, говорит мама.
    Пэт стягивает одеяло, которым мама накрывала Юджина, чтобы ему не было холодно. Ножки Юджина белые, будто светятся, с тоненькими синими прожилками. Пэт наклоняется, берет Юджина и прижимает его к груди. Он целует его в лоб, и все кто есть в комнате целуют его в лоб. Он кладет Юджина в гроб и отходит. Мы все стоим вокруг гроба и смотрим на Юджина в последний раз.
    Дядя Пэт говорит: видишь, я не уронил его, и мама гладит его по щеке.
    Тетя Эгги идет в паб за кучером. Он накрывает гроб крышкой и привинчивает ее. Кто поедет? – спрашивает он, и относит гроб в карету. В ней помещаемся только мама, папа, Мэлаки и я. Поезжайте на кладбище, говорит бабушка, а мы здесь подождем.
    Я не знаю, почему нам нельзя оставить Юджина у себя. Не знаю, зачем его надо отдавать тому человеку, который ставил пинту на крышку белого гроба, и куда-то везти. Не знаю, почему увезли Маргарет и Оливера. Очень плохо, что мою сестру и брата положили в ящик, и жаль, что сказать никому ничего нельзя.

    Лошадь цокает по улицам Лимерика. Мы едем навестить Оливера? – спрашивает Мэлаки. И папа отвечает: нет, Оливер в раю, и не спрашивай меня, что такое рай - мне про то неведомо.
    Мама говорит: рай – это там, где теперь Оливер, Юджин и Маргарет, у них там тепло и хорошо, и когда-нибудь мы снова с ними там встретимся.
    А лошадь сделала кучу прямо на улице, говорит Мэлаки, и она пахнет! И мама с папой невольно улыбаются.

    На кладбище кучер слезает с козел и открывает дверцу кареты. Дайте мне гроб, говорит он, я донесу его до могилы. Он дергает гроб на себя и спотыкается. В таком состоянии вы моего мальчика не понесете, говорит мама. Ты его неси, говорит она папе.
    Делайте что хотите, говорит кучер. Делайте что вы черт возьми хотите, - и забирается на свое место.
    Теперь стало темно, и гроб в папиных руках кажется еще белее. Мама берет меня и брата за руки, и мы идем за папой между могил. Галки на деревьях притихли, потому что скоро ночь, а утром им надо рано вставать, чтоб накормить своих птенцов.
    У маленькой свежевырытой могилы нас ждут двое мужчин с лопатами. Один говорит: вы сильно опоздали. Хорошо, что копать всего ничего, а то мы бы ушли уже. Он забирается в могилу. Давайте его сюда, говорит он, и папа передает ему гроб.
    Мужчина посыпает гроб травой и соломой, выбирается из ямы, и его товарищ берет лопату и начинает забрасывать гроб землей. Мама стонет: о Господи, Господи! И на дереве каркает галка. Мне бы камень - я показал бы этой галке. Мужчины закапывают яму, вытирают пот со лба и будто чего-то ждут. Один из них говорит: э-э, ну, обычай-то уважьте - нам бы горло чуток промочить.
    Папа говорит: да-да, конечно, и дает им денег. Соболезнуем, говорят они, и уходят.
    Мы идем обратно к воротам кладбища, но кареты там нет. Папа уходит в темноту и возвращается, качая головой. Мама говорит: этот кучер – грязный старый пьянчуга, вот он кто, прости Господи.
    С кладбища до нашего дома путь неблизкий. Мама говорит папе: детям нужно съесть хоть что-нибудь. С тех денег, что ты получил утром, у тебя еще что-то осталось. Если ты сегодня решил пойти в паб, то даже и не думай. Сводим детей в «Нотонс», пусть поедят рыбы с картошкой и выпьют лимонада, они все-таки не каждый день хоронят братьев.
    Рыба и картошка с уксусом и солью изумительно вкусные, и лимонад тает у нас во рту.
    Когда мы возвращаемся домой, там уже никого нет. Кругом стоят пустые бутылки из-под пива, огонь в камине погас. Папа зажигает керосиновую лампу, и можно увидеть помятое место на подушке, где лежал Юджин. Кажется, вот-вот появится и он сам: нетвердыми шажками пройдет по комнате, заберется на кровать и станет в окно смотреть, искать Оливера.
    Папа говорит маме, что он пойдет прогуляться. Нет, говорит она, я знаю, что у тебя на уме. Потом как-нибудь пропьешь последние деньги. Ладно, говорит папа. Он разводит огонь, мама готовит чай, и скоро мы все ложимся спать.
    Мы с Мэлаки опять лежим в постели, в которой умер Юджин. Я надеюсь, что там, в белом гробу на кладбище ему не холодно, хотя я знаю, что его там уже нет, потому что ангелы прилетают на кладбище и открывают гроб, и теперь он далеко от Шеннона и губительной сырости, высоко в небе, в раю, вместе с Оливером и Маргарет, и там у них полно рыбы с картошкой и конфет, и никакие тети их не донимают, а папы всегда с Биржи труда приносят деньги домой, и потом не надо их искать, бегая из одного паба в другой.