Кто в цари последний? Никого? Тогда я первый буду... ©

О.Пална очень желала, чтобы появился перевод этих книжек на русский язык - долго мечтала и... даже осуществила мечты.

Прах Энджелы. Воспоминания - IX

Индекс материала
Прах Энджелы. Воспоминания
***
I
II
III
IV
V
VI
VII
VIII
IX
X
XI
XII
XIII
XIV
XV
XVI
XVII
XVIII
XIX
Все страницы

IX
    ____________

    Альфи родила – и хватит, говорит мама, сил моих больше нет. Теперь все. Никаких детей.
    Добрая жена-католичка, говорит папа, должна исполнять супружеский долг и покоряться мужу, иначе она пойдет в муку вечную.
    Вот и пойду с удовольствием, говорит мама, только детей не надо.
    Папе что делать? В мире идет война. Агенты по найму вербуют ирландцев на английские военные предприятия. Там зарплата хорошая, а в Ирландии работы нет, и пускай жене ты не нужен - зато в Англии женщин предостаточно, а здоровые мужчины воюют с Муссолини и Гитлером за границей, поэтому делай что хочешь, только знай свое место, грязный ирландец, и не пытайся метить выше.
    У нас в переулке многие мужчины работают в Англии и присылают своим семьям денежные переводы. А те, получив телеграмму, бегут за деньгами на почту, а потом идут за покупками, чтобы в субботу вечером и воскресенье утром целый свет увидел, какой у них достаток. Мальчики в субботу стригутся, женщины завиваются раскаленными железными щипцами. Теперь они, не скупясь, выкладывают шесть пенсов или даже шиллинг за билет в «Савой Синема», куда ходит публика приличная - не то, что чернь, которая за два пенса набьется на галерке, и которой вечно неймется покричать в экран или поулюлюкать, когда африканцы метают копья в Тарзана, или индейцы снимают скальпы с кавалерии Соединенных Штатов. После воскресной мессы новоиспеченные богачи с важным видом шествуют домой и наедаются до отвала мясом и картошкой, конфетами и пирожными, и запросто пьют чай из изящных чашечек, которые ставят на блюдечки, чтобы чай не пролить на стол, и поднимая чашечки, оттопырывают мизинчики, подчеркивая свою утонченность. Некоторые и вовсе перестают ходить в закусочные, потому что в этих заведениях только и встретишь, что пьяных солдат да распутных девиц, да мужиков, пропивающих пособие, да жен, которые орут на них и велят им идти домой. Новоиспеченные богачи теперь появляются в ресторане «Савой» или «Стелла» и у всех на виду пьют чай, едят булочки, и, скажите пожалуйста, вытирают губы салфеточками, домой возвращаются на автобусе и причитают, что в наши дни обслуживание уже не то, что прежде. У них теперь есть электричество, и они видят все, чего прежде не видели, и с наступлением темноты включают новые радиоприемники и слушают вести с фронта. Они благодарят Господа Бога за Гитлера, ведь если бы его войска не прошлись по Европе, мужчины в Ирландии так и сидели бы дома, и чесали бы задницы, простаивая в очередях на Бирже Труда.
    Иные даже поют:

    Yip aye aidy aye ay aye oh
    Yip aya aidy aye ay
    We don’t care about England or France
    All we want is the German advance

    Когда становится прохладно, они включают электрический обогрев и в тепле и уюте сидят на кухне, слушают новости и говорят, что им жаль англичан, которых бомбят немцы, жаль детей и женщин - но вспомните, как они угнетали нас восемь столетий.
    Семейства, чьи отцы в Англии, могут важничать перед теми, чьи отцы туда не уехали. Новоиспеченные богатые мамы в обед и в полдник выходят на порог и созывают своих детей: Мики, Кэтлин, Пэдди, идите обедать. У нас баранья ножка, изумительный зеленый горошек и мучнисто-белый картофель.
    Шон, Джози, Пегги, марш домой пить чай, а ну скорей - у нас свежий хлеб с маслом и вкуснейшее утиное яйцо - такого нет ни у кого во всем переулке.
    Брендан, Энни, Пэтси, идите есть - у нас черный пудинг, шкворчащие сосисочки и бисквитный тортик, пропитанный наилучшим испанским шерри.
    Мама в это время велит нам сидеть дома. У нас только хлеб и чай, и ей не хочется, чтобы соседи-мучители видели, как мы сидим, высунув языки, и нюхаем ароматные запахи, которые доносятся с улицы. Сразу видно, говорит она, что к достатку люди не привыкли – потому и хвастаются. Только беднякам придет в голову вещать с порога на весь белый свет, что у них на обед или на ужин. Они, говорит мама, просто хотят доказать, что выше нас, потому что наш папа чужак из Северной Ирландии и не желает иметь с ними ничего общего. Папа говорит, что вся эта еда покупается на английские деньги, а тем, кто их получает, не будет удачи; впрочем, чего еще ждать от Лимерика, где все наживаются на войне, развязанной Гитлером, работают на англичан и сражаются на их стороне. Он говорит, что сам в Англию никогда не поедет и не станет своим трудом приближать их победу. Да уж, говорит мама, ты останешься здесь, где ни работы нет, ни уголька, чтобы чай заварить. Да уж, останешься, и будешь пропивать пособие, когда на тебя найдет такой стих. И будешь смотреть, как дети твои ходят в разбитых ботинках и в штанах с обвислыми задницами. У нас в переулке в каждом доме есть электричество, а нам еще повезет, если найдется хоть свечка. Боже Всевышний, будь у меня деньги хотя бы туда добраться, я и сама бы в Англию уехала – наверняка и женщины где-нибудь на заводах нужны.
    На заводах женщинам делать нечего, говорит папа.
    А мужчинам, говорит мама, нечего зад у огня просиживать.
    Пап, говорю я, может, все-таки поедешь в Англию? Тогда у нас будет электричество и радио, а мама сможет стоять у дверей и всем на свете сообщать, что у нас на обед.
    Разве тебе не хочется, чтобы твой отец остался дома с тобой?
    Хочется, но ты ведь вернешься, когда война кончится - а мы бы все потом в Америку уехали.
    Он вздыхает: och, aye, och, aye. Ладно, после Рождества поеду в Англию, потому что даже Америка вступила в войну - а если так, то, должно быть, дело правое. Иначе бы он ни за что не поехал. Он говорит, что я остаюсь дома за главного мужчину, находит агента и нанимается на фабрику в английском городе Ковентри – который, как всем известно, бомбят чаще всего. Работы, говорит агент, для желающих предостаточно. Трудись хоть сверхурочно, пока с ног не повалишься, а если подкопишь, приятель, то в конце войны Рокфеллером станешь.
    Утром мы поднимаемся рано, чтобы проводить папу на вокзал. Хозяйка магазина Кэтлин О’Коннел знает, что папа едет в Англию, и деньги вскоре потекут к нам рекой, поэтому она с радостью выдает маме в кредит немного чая, молока, сахара, хлеба, масла и яйцо.
    Одно яйцо.
    Яйцо, говорит мама, - вашему отцу. Ему нужны силы, у него долгий путь впереди.
    Яйцо сварено вкрутую. Папа счищает скорлупу, разрезает яйцо на пять долек и раздает нам, чтобы мы съели с хлебом. Не дури, говорит мама. Куда мне одному целое яйцо? - отвечает папа. У мамы на ресницах слезы. Она придвигает стул к очагу. Мы едим хлеб с яйцом, мама плачет, мы глядим на нее, а она говорит: чего пялитесь? И отворачивается, уставившись в пепел. Ее ломтик хлеба с яйцом по-прежнему лежит на столе, и мне интересно, собирается ли она кушать - бутерброд на вид аппетитный, а я не наелся. Но папа встает и подносит к маме ее порцию с чашкой чая. Она мотает головой, но он опять придвигает, и мама ест, пьет, всхлипывает и плачет. Папа сидит напротив нее и молчит, но тут она поднимает голову, смотрит на часы и говорит: нам пора. Папа надевает кепку и берет сумку. Мама кутает Альфи в старое одеяло, и мы выходим на улицу.
    В сторону вокзала со всего Лимерика идут и другие семейства. Впереди шествуют отцы, за ними бредут женщины с малышами на руках или в колясках. Боже Всевышний, говорит одна другой, вы, миссис, должно быть, замучились ребеночка нести. Усадите его к нам в коляску, пусть руки у вас отдохнут.
    В колясках малышей набивается по четверо или пятеро, и все ревут - коляски старые, колеса кривые, малышей укачивает и они отрыгивают кашку, которой их кормили.
    Мужчины окликают друг друга: эй, Мик, славный сегодня денек. Точно, Джон, для дороги в самый раз. И то верно, Мик. Arrah, Джо, давай перед отъездом тяпнем по кружечке. А давай, Мик, тяпнем. Эх, Джо, почему бы и нет, хоть напьемся напоследок.
    Они смеются, а у женщин, бредущих за ними, глаза на мокром месте и носы красные.
    В привокзальных пабах яблоку негде упасть – мужчины пропивают деньги, выданные агентами на питание в дороге. Это последняя пинта, последняя капля виски на ирландской земле – только Богу ведомо, может, эта капля последняя, Мик, - и все, больше пить не придется, ведь фрицы Англию бомбят вдоль и поперек, даром времени не тратя, - и какой, однако, переплет: они же враги наши испокон веков, угнетали нас восемь столетий, а мы теперь сами к ним едем - их задницы спасать.
    Женщины стоят на улице и беседуют. Мама говорит миссис Михан: как только получу первый денежный перевод, пойду в магазин, накуплю еды и устрою в воскресенье праздничный завтрак - всем сварю по яйцу.
    Я смотрю на брата Мэлаки. Слыхал? В воскресенье на завтрак у каждого будет яйцо. О Боже, я даже знаю, как поступлю со своим. Постучу по верхушке, осторожно разобью скорлупу, верхушечку захвачу ложечкой, в желток добавлю капельку масла, посолю, не спеша, опущу ложечку, еще соли, еще масла, и в рот, о Боже Всевышний, если есть райский вкус - должно быть, это яйцо с маслом и солью, а потом – что может быть чудесней, чем свежий, теплый хлеб и чашка сладкого золотистого чая?
    Некоторые мужчины так напились, что идти не могут, и английские агенты платят тем, кто потрезвее, чтобы они вытащили пьяных из пабов и побросали на огромную телегу, на которой их довезут до вокзала, а потом затолкают в поезд. Агентам не терпится выкурить всех из пабов. Давайте, ребята. Поезд уйдет, и прощай хорошая работа. Давайте, ребята - в Англии есть и «Гиннес», и «Джеймсон». Ну же, ребята, подъем. Вы деньги на еду пропиваете, а больше никто не даст.
    Идите вы в задницу, отвечают мужчины агентам, и скажите спасибо, что вы еще живы и не болтаетесь на ближайшем фонарном столбе, после того как вы угнетали Ирландию. И поют:

    On Mountjoy one Monday morning
    High upon the gallows tree
    Kevin Barry gave his young life
    For the cause of liberty

    Поезд на станции дает гудок, и агенты умоляют женщин вытащить своих мужей из пабов, и мужчины вываливаются на улицы - они поют и плачут, обнимают жен и детей, обещают прислать им столько денег, что Лимерик превратится в новый Нью-Йорк. Мужчины поднимаются по вокзальным ступенькам, а женщины и дети кричат им в след:
    Кевин, милый, береги себя и не надевай сырых рубашек.
    Суши носки, Майкл, а то бородавки в могилу тебя сведут.
    Пэдди, с выпивкой там полегче, слышишь, Пэдди?
    Папа, папа, не уезжай, папа.
    Томми, денег присылать не забывай. Твои дети – кожа да кости.
    Питер, не забывай пить лекарство, у тебя легкие слабые, Боже спаси нас.
    Ларри, под эти чертовы бомбы не лезь.
    Кристи, ты с англичанками там не болтай, они заразные.
    Джеки, вернись. Послушай, мы как-нибудь справимся. Не уезжай, Джеки-и-и, Джеки-и-и, о Господи, не уезжай.
    Папа гладит нас по головам. Он велит нам прилежно молиться, и главное, слушаться маму. Папа подходит к маме. У нее на руках малыш Альфи. Береги себя, говорит она. Он роняет сумку и обнимает ее. Мгновение они так стоят, но тут раздается писк - между ними зажат малыш. Папа кивает, подбирает сумку, поднимается по вокзальным ступенькам, оборачивается, машет рукой - и вот, его уже нет.
    Когда мы возвращаемся домой, мама говорит: ладно, пусть это расточительство, но я разведу огонь и заварю еще чаю - все-таки, не каждый день ваш отец уезжает в Англию.
    Мы садимся у огня, пьем чаи и плачем, потому что мы остались без папы, но мама говорит: не плачьте, не надо. Ваш папа уехал в Англию, и теперь-то мы заживем припеваючи.
    Теперь-то заживем.

    Мама и Брайди Хэннон сидят у огня наверху в Италии, курят «Вудбайн», пьют чай, а я сижу на ступеньках, слушаю. Наш отец в Англии, и мы можем что хотим брать в магазине Кэтлин О’Коннел, ведь мы заплатим через пару недель, когда папа начнет присылать деньги. Жду – не дожусь, говорит мама Брайди, когда мы переберемся с этого чертова переулка в какой-нибудь дом с приличным туалетом, в который не ходит еще полгорода. Нам каждому купят новые ботинки и плащ, чтобы не мокнуть под дождем, и мы, придя из школы, не будем с ног валиться от голода. По воскресеньям на завтрак у нас будут яйца с беконом, а на обед - ветчина с капустой и картошкой. Проведем электричество - почему бы нет? Ведь Фрэнк и Мэлаки родились в Америке, а там у всех электричество.
    Осталось только две недельки подождать, когда мальчик-почтальон постучится в дверь. Папе надо сперва устроиться на новом месте, купить рабочую одежду, найти жилье, так что первый денежный перевод будет небольшим - три фунта, или три с половиной, но вскоре мы заживем как и весь переулок, на пять фунтов в неделю: расплатимся с долгами, купим новую одежду, накопим денег, потом и вовсе переберемся в Англию, а там еще подкопим и уедем в Америку. В Англии мама тоже могла бы устроиться на фабрику, где бомбы или еще что выпускают, и как знать, может, нам столько денег привалит, что мы сами себя не узнаем. Разумеется, ей радости не будет, если у ребят появится английский акцент, но лучше английский акцент, чем пустой желудок.
    Неважно, какой у ирландца акцент, говорит Брайди, все равно мы никогда не забудем, как эти англичане угнетали нас восемь столетий.
    Мы знаем, что будет в субботу у нас в переулке. Мы знаем, что некоторым телеграмма придет с утра пораньше - в том числе, Даунсам, нашим соседям из дома напротив, потому что мистер Даунс надежный мужчина, он умеет выпить одну-две пинты в пятницу и вернуться домой спать. Мы знаем, что такие мужчины, как он, получив зарплату, сразу бегут на почту, чтобы их родные лишней минутки не тревожились и не ждали. Такие, как мистер Даунс, присылают своим сыновьям нашивки королевских ВВС, которые можно носить на пальто. Нам тоже хочется, и мы просим папу перед отъездом: пап, не забудь про нашивки.
    Мы видим, как мальчики-почтальоны на велосипедах сворачивают к нам в переулок. Они радуются, потому что здесь чаевых им дают гораздо больше, чем на любой из шикарных улицах и авеню, где богачи даже пар над мочой для тебя пожалеют.
    У тех, кто с утра получил телеграммы, лица довольные. У них впереди целая суббота, и можно с удовольствием потратить деньги: сходить за покупками, поесть, и весь день придумывать, как провести вечер, а думать – это почти так же здорово, как все это исполнять, ведь субботний вечер, когда у тебя есть несколько шиллингов в кармане - это самый чудесный вечер недели.
    Некоторые семейства еженедельных телеграмм не получают, и глаза у них тревожные. Все субботы за последние два месяца миссис Мигер проводит у дверей. Мама говорит, что скорей со стыда под землю провалится, чем станет так вот ждать на пороге. Ее дети играют в переулке и высматривают почтальона. Эй, мальчик-почтальон, есть что-нибудь на имя «Мигер»? Он отвечает: нет, а они спрашивают: это точно? Он говорит: ясное дело, уж мне ли не знать, что у меня есть, а чего нет в этой несчастной сумке.
    Всем известно, что после шести, после того, как прозвонят Angelus, почтальоны уже не приедут, и с наступлением темноты женщин и детей охватывает отчаянье.
    Мальчик-почтальон, поищи в сумке еще раз, ну, пожалуйста. О, Господи.
    Поискал. Ничего для вас нет.
    О Господи, посмотри, ну, пожалуйста. Наша фамилия «Мигер». Глянешь?
    Черт вас подери, я знаю, что ваша фамилия «Мигер», и я смотрел уже.
    Дети цепляются за него и за велосипед, а он их отталкивает: Господи, да отстаньте вы все от меня.
    В шесть звонят Angelus, и рабочий день заканчивается. Все, кто получил телеграммы, при электрическом свете садятся ужинать, а тем, кто не получил, приходится зажигать свечи и выпрашивать у Кэтлин О’Коннел чая и хлеба в долг до следующей субботы, когда, с Божьей помощью, молитвами Божьей Матери, телеграмма непременно придет.
    Мистер Михан, наш сосед из дома на пригорке, уехал в Англию вместе с папой, и если мальчик-почтальон останавился возле Миханов, значит, скоро и наш черед. Мама приготовила пальто, чтобы сходить на почту, но она сидит у огня в Италии и со стула не встанет, пока не будет иметь на руках телеграмму. В переулке появляется мальчик-почтальон – он съезжает с пригорка и направляется к Даунсам. Он протягивает им телеграмму, берет чаевые, разворачивает велосипед и собирается укатить обратно на пригорок. Мальчик-почтальон, окликает его Мэлаки, что-нибудь есть на имя «Маккорт»? Нам сегодня должно придти. Мальчик мотает головой и уезжает.
    Мама затягивается сигаретой «Вудбайн». Ничего, у нас весь день впереди, хотя мне бы хотелось покупки сделать пораньше, пока у Барри в мясной лавке не разобрали ветчину получше. Мама не встает со стула у огня, а мы не можем уйти с улицы – вдруг почтальон приедет и никого не застанет дома. Тогда придется ждать до понедельника, чтобы получить наличные, и выходные пойдут насмарку. Нам придется наблюдать, как Миханы и все прочие соседи гордо красуются в обновках и, накупив к воскресенью яиц, картофеля и сосисок, идут домой, шатаясь от тяжести сумок, и как в субботу вечером отправляются в кино. Нет, мы ни на дюйм с места не сдвинемся, пока телеграммы не дождемся. Мама говорит: между полуднем и двумя часами беспокоиться не стоит, потому что на почте обед, а после двух и до шести, когда прозвонят Angelus, почтальоны опять заснуют туда-сюда. Мы вовсе не беспокоимся, пока не наступает почти шесть. Мы останавливаем всех мальчиков-почтальонов. Объясняем, что наша фамилия «Маккорт», и нам должна придти первая телеграмма, на три фунта или больше - может, на ней забыли написать наше имя или адрес? Точно? Вы проверили? Один из них обещает справиться на почте. Он говорит, что знает, каково это – ждать телеграмму: его собственный отец, пьяное отродье, усвистел в Англию и не прислал оттуда ни пенни. Мама из дому слышит его и велит нам: чтобы вы так о родном отце никогда не выражались. Тот же мальчик-почтальон возвращается незадолго до колокольного звона и сообщает нам, что справился на почте у миссис О’Коннел, было ли что в течение дня на имя Маккортов, и она сказала, что нет. Мама отворачивается и, уставившись в потухшие угли в камине, затягивается напоследок окурком «Вудбайн», зажав его между бурым большим пальцем и обожженным средним. Майкл, которому еще только пять лет и который не поймет что к чему, пока ему, как и мне, не исполнится одиннадцать, говорит, что голоден, и спрашивает, когда мы поедим рыбы с картошкой. Мама говорит: через недельку, милый, и он снова уходит на улицу.
    Когда не пришла первая телеграмма, не знаешь, куда себя девать. Нельзя вместе с братьями выйти на улицу и весь вечер там играть, потому что все разошлись по домам, и тебе стыдно появляться в переулке и мучиться, вдыхая запахи сосисок, бекона и жареного хлеба. Не хочется видеть, как с наступлением темноты в окнах загорается электрический свет, и слушать по чужому приемнику новости «Би-Би-Си» или «Рэдио Эриэн». Миссис Миган и ее дети уходят домой, и на кухне у них только слабо мерцает свеча. Им тоже стыдно. Вечером в субботу они сидят дома, а в воскресенье утром даже на мессу не идут. Брайди Хэннон говорит маме, что миссис Мигер постоянно горит со стыда из-за того, что они лохмотья носят и живут в такой нужде, что ей приходится обращаться в Диспенсарий за государственным пособием. Мама говорит, что это самое дно, ниже пасть нельзя. Это хуже, чем жить на пособие по безработице, хуже, чем ходить в Общество св. Винсента де Поля или даже просить подаяние на улицах, как поденщики и живодеры. Ниже пасть нельзя, но на что только ни пойдешь, лишь бы не попасть в дом для бедных, а детей не отдать в сиротский приют.

    У меня над носом между бровями появляется серо-красная болячка. Она чешется, но бабушка говорит: не тронь, и не мочи, а то заразу разнесешь. Если бы ты руку сломал, она бы тоже сказала: не мочи, а то заразу разнесешь. Но инфекция все равно переходит на глаза. Они краснеют, и из них сочится что-то желтое, так что утром их не разлепишь. Я разнимаю веки пальцами, а мама промывает мне глаза, смочив тряпочку в растворе борной кислоты. Ресницы у меня выпадают, и когда на улице ветер, вся пыль, какая есть в Лимерике, летит мне в глаза. Бабушка говорит, что глаза у меня голые, и я сам виноват: нечего сидеть под фонарным столбом на пригорке и читать в любую погоду, уткнувши нос в книгу. С Мэлаки то же будет, если не бросит читать. И Майкл, гляньте-ка, тоже сует нос в книги - нет бы идти играть, как нормальный ребенок. Книги, книги, книги, говорит бабушка, вы так и вовсе ослепнете.
    Они с мамой пьют чай, и я слышу, как бабушка шепчет: плевок святого Антония – вот верное средство.
    Что это? – удивляется мама.
    Твоя слюна с утра натощак. Подойди к нему, пока он спит, и плюнь в глаза – у слюны постящейся матери большая целебная сила.
    Но я все время просыпаюсь раньше мамы и разлепляю глаза задолго до того, как она встает. Я слышу ее шаги, и только она надо мной склоняется, собираясь плюнуть, как я открываю глаза. Боже, говорит она, ты проснулся.
    Сегодня мне, кажется, лучше.
    Хорошо, говорит мама, и снова ложится в постель.
    Мне лучше не становится, и мама отводит меня в Диспенсарий, где врачи принимают бедняков и выписывают им лекарства. Сюда же семейства, чьи отцы умерли или пропали без вести, не имея ни зарплаты, ни пособий по безработице, обращаются за пособиями от государства.
    Вдоль стен стоят скамейки, на них, ожидая приема у врача, битком сидят люди и обсуждают, у кого что болит. Старики и женщины стонут, малыши ревут, а матери их успокаивают: тише, милый, тише. Посреди Диспенсария находится окруженный стойкой помост, перед ним выстраивается очередь на прием к мистеру Коффи или мистеру Кейну. Женщины в очереди похожи на тех, которых мы видели в Обществе св. Винсента де Поля - они кутаются в шали и выказывают почтение мистеру Коффи и мистеру Кейну, потому что иначе тебя выставят вон и велят вернутсья через неделю, а пособие или талончик на прием к врачу нужны очень срочно. Беседуя с женщинами, мистер Коффи и мистер Кейн от души веселятся. Они решают, сильно ли вы нуждаетесь и выдать ли вам пособие, или серьезно ли вы больны и стоит ли направить вас к врачу. Вам придется у всех на виду рассказать им, что с вами стряслось, а они любят при этом подшучивать. Итак, миссис О’Ши, на что жалуемся? Что-то болит у вас, так? Может, газы покоя не дают? Или капусточки переели? Ох уж эта капуста – да, жди от нее сюрпризов. Они хохочут, и миссис О’Ши смеется, и все женщины смеются, говоря, что мистер Коффи и мистер Кейн большие шутники, могли бы Лорелю и Харди дать сто очков вперед.
    Итак, дамочка, ваше имя? - говорит мистер Коффи.
    Энджела Маккорт, сэр.
    И что у вас?
    У сына, сэр. Глаза у него болят.
    О, дамочка, ей-богу, вижу, что болят. Жуткие глазюки. Как два восходящих солнца. Японцы вместо флага могли бы его поднимать, ха-ха-ха. Он кислотой, что ли, в лицо себе плеснул?
    Это какая-то инфекция, сэр. У него был тиф в прошлом году, а теперь вот эта напасть.
    Ладно, ладно, автобиография ваша нам ни к чему. Вот вам талончик к доктору Трою.
    На двух длинных скамейках теснятся пациенты доктора Троя. Мама садится рядом со старушкой, которая никак не может вывести большую болячку у себя на носу. Я все перепробовала, миссис, все лекарства на белом свете Божьем. Мне восемьдесят три года, и я хочу лечь в могилу здоровой, вот и все – мне бы встретить Искупителя Нашего с красивым носом. А с вами что, миссис?
    С моим сыном - глаза.
    О Боже, благослови нас и спаси, какое воспаление - в жизни такой красноты не видала.
    Это, миссис, инфекция.
    Но вылечить-то можно. Плацента - вот верное средство.
    А это что такое?
    У новорожденных эта штука, вроде шапочки, бывает на голове – очень редко, - и у нее чудесные свойства. Найдите плаценту, положите ему на голову в любое число месяца, в котором есть тройка, и на три минуты заставьте его не дышать – если понадобится, сами рот ему заткните, - три раза окропите его святой водой с головы до пят, и на рассвете глазки будут как звездочки.
    А где мне взять плаценту?
    Да у любой акушерки, миссис. Что такое акушерка без плаценты? Ею лечат всякую хворь, и для здоровья она полезна.
    Мама говорит, что справится у медсестры O’Халлоран, не найдется ли у нее лишней плаценты.
    Доктор Трой осматривает мне глаза. В больницу парня, срочно. Отвезите его в Городскую, в глазное отделение. Вот направление.
    Что с ним, доктор?
    Тяжелейший случай конюктивита за всю мою практику, и что-то еще - понять не могу. Надо его показать окулисту.
    А надолго в больницу, доктор?
    Это лишь Богу ведомо. Парня давным-давно надо было ко мне привести.
    В палате двадцать коек, кругом мужчины и дети – кто с повязкой на голове, кто с черными лоскутками на глазах или в толстых очках. Некоторые ходят, постукивая палкой по кроватям. Один юноша все время причитает, что ослеп на всю жизнь, а он еще так молод, его дети совсем крохи, а он больше их не увидит, Господи Иисусе Христе, о Господи Иисусе Христе, и монахини потрясены – как можно поминать Господа Нашего всуе. Прекратите, Морис, прекратите богохульствовать. Вы сильный и крепкий. Вы живы. Всем нам бывает нелегко. Смиритесь и подумайте о крестной муке Господа Нашего, о венце из терниев, о бедных руках Его и ногах, пробитых гвоздями, о ране в боку. О, Господи Иисусе, говорит Морис, взгляни на меня и сжалься надо мной. Если вы не будете выбирать выражения, говорит сестра Бернадетта, мы переведем вас в одиночную палату, и он говорит: Боже Всевышний, - а это не так ужасно, как «Иисусе Христе», и сестра не против.
    Утром мне велят спуститься этажом ниже, где мне закапают что-то в глаза. Садись вот сюда, говорит медсестра, на высокий стул, и вот тебе конфетка. У доктора в руках бутылочка с чем-то коричневым. Откинь голову, велит он мне, вот так, теперь открой глазки, ну-ка – и льет мне что-то в правый глаз. Тут мне огнем будто всю голову обдает. Медсестра говорит: открой второй глаз, ну же, будь умницей, но ей приходится насильно мне веки разнимать, и доктор обжигает мне другую половину головы. Сестра вытирает мне слезы со щек и отправляет бегом наверх, но я почти ничего не вижу, и мне хочется окунуть лицо в ледяной ручей. Ну, беги, говорит доктор, будь мужчиной, ты ведь у нас настоящий солдат.
    Я поднимаюсь по ступенькам, а кругом все размыто-коричневое. Все в палате сидят у коек, обедают, и мне тоже приносят поднос, но у меня в голове такой пожар, что ничего не хочется. Я сажусь у койки, а какой-то мальчик, мой сосед, спрашивает: эй, ты не будешь? Тогда я возьму. И забирает поднос.
    Я ложусь на кровать, но медсестра говорит: так-так, нечего разлеживаться среди бела дня. Не настолько ты болен.
    Мне приходится сесть, я закрываю глаза и все становится коричневым и черным, черным и коричневым и должно быть я вижу сон - Боже Всевышний, это же тот самый паренек у которого был тиф, малыш Фрэнки - луна в облаках мелькала как призрачный галион  - это ты, Фрэнки, надо же, а меня-то, Слава Богу, перевели из инфекционного отделения, где можно любую заразу подхватить - домой к жене приходишь, и сам не знаешь, какие микробы принес на одежде, - но что с тобой, Фрэнки, стряслось? Глаза у тебя совсем бурые.
    У меня инфекция, Шеймус.
    Ничего, Фрэнки, до свадьбы заживет. Упражнения надо делать, моргать – глазам это очень полезно. Вот мой дядя, тот видел плохо, но он моргал, моргал, и в конце концов исцелился. Сидел и моргал целыми днями напролет, и не даром - отличное зрение себе заработал, просто отличное.
    Мне хочется расспросить его поподробней, как надо моргать и лечить глаза, но он говорит: а помнишь тот стих, Фэнки - чудесный стих Патриции?
    Шеймус со шваброй и ведром становится в проходе между кроватями и декламирует стихотворение про разбойника - пациенты перестают стонать, монахини и няни стоят и слушают, а Шеймус читает и читает, пока не досказывает до конца - и тут все хлопать начинают как безумные, кричат «молодец» - а он говорит что стих этот очень любит и в жизни его никогда не забудет, и если бы не паренек этот Фрэнки Маккорт который болел тифом, и не бедная Патриция Мэдиган у которой была дифтерия и которой нет уже с нами Господь упокой ее душу, не знать бы ему этого стиха, - и вот я прославился на всю глазную палату Городской больницы, а все из-за Шеймуса.
    Мама не может навещать меня каждый день: путь неблизкий, на автобус деньги есть не всегда, а пешком идти тяжело - у нее мозоли. Ей кажется, что мне получше, впрочем, как знать: в глазах у меня полно коричневой жижи - судя по виду и запаху, йод, но тогда, должно быть, он жжется. Ничего, говорят, чем горше лекарство, тем быстрей выздоравливаешь. Когда погода проясняется, маме разрешают погулять со мной по территории больницы, и вот странное дело, мы видим мистера Тимони – в ряду стариков он стоит, прислонившись к стене, и глядит в небо. Мне хочется поговорить с ним, но надо спросить у мамы - как знать, что положено в больнице, а что не положено.
    Мистер Тимони.
    Кто это? Кто здесь?
    Фрэнк Маккорт, сэр.
    Фрэнсис. А, Фрэнсис.
    Мистер Тимони, я его мать, говорит мама.
    Счастливые вы. А у меня ни единой души родной нет, даже псины моей, Макушлы, и то нет у меня. А ты, Фрэнсис, как сюда попал?
    У меня глазная инфекция.
    О Господи, Фрэнсис, только не глаза - не глаза. Матерь Христова, ты еще совсем ребенок.
    Мистер Тимони, хотите, я вам почитаю?
    С твоим-то зрением, Фрэнсис? Ах нет, сынок. Не напрягай глаза. Мне это уже ни к чему. У меня в голове все, что нужно. В юности мне хватило ума все запомнить, и теперь у меня в голове целая библиотека. Жену мою убили англичане, а ирландцы усыпили мою бедную, ни в чем не повинную Макушлу. Дурацкий мир, не правда ли?
    Мир ужасен, говорит мама, но Господь Бог – Он добрый.
    Воистину, миссис. Бог сотворил мир, мир ужасен, но Бог добрый. Прощай, Фрэнсис. Побереги глаза, а потом уж читай, пока из орбит не полезут. А все-таки, Фрэнсис, нам тогда, со стариной Джонотаном Свифтом, было здорово, верно?
    Верно, мистер Тимони.
    Мама отводит меня обратно в палату. Не плачь из-за мистера Тимони, говорит она, он тебе не отец. И вообще, глазам это вредно.
    Три раза в неделю в палате появляется Шеймус и приносит в голове новые стихотворения. Фрэнки, говорит он, помнишь, тебе не понравился тот стих про сову и кошечку, а Патриция огорчилась.
    Шеймус, мне жаль.
    Тот стих у меня в голове, Фрэнки, и я тебе его прочитаю, если не скажешь потом, что это глупость.
    Нет, Шеймус, не скажу.
    Он читает стихотворение, и вся палата приходит в восторг. Все хотят выучить слова, и Шеймус произносит стих еще три раза, а все хором повторяют:

    The Owl and the Pussy-cat went to sea
    In a beautiful pea-green boat
    They took some honey, and plenty of money
    Wrapped up in a five-pound note
    The Owl looked up to the stars above
    And sang to a small guitar
    O lovely Pussy, O Pussy, my love
    What a beautiful Pussy you are,
    You are,
    You are
    What a beautiful Pussy you are .

    Вместе с Шеймусом все повторяют куплеты, а потом хлопают и кричат «браво», а Шеймус, довольный собой, смеется. Подобрав швабру и ведерко, он уходит, но в палате только и слышишь теперь, днем и ночью:

    O lovely Pussy, O Pussy, my love
    What a beautiful Pussy you are,
    You are,
    You are
    What a beautiful Pussy you are.

    Однажды Шеймус появляется без ведерка и швабры, и я боюсь, что его уволили за стихи, но он улыбается и говорит, что уезжает в Англию - там он устроился на фабрику, и в кои-то веки станет зарабатывать приличные деньги. Через пару месяцев он выпишет к себе жену, и может, Богу будет угодно послать им детей, ведь у него в голове столько стихов накопилось, надо их куда-то девать, и было бы славно детишкам их рассказать, в память о милой Патриции Мэдиган, умершей от дифтерии.
    Прощай, Фрэнсис. Я написал бы тебе, будь я мастак в этом деле. Я жену попрошу, когда она приедет. Может, я и сам научусь читать и писать, чтобы у нашего ребеночка отец был умный, а не дурак.
    У меня ком стоит в горле, но здесь в палате плакать нельзя - в глазах у меня бурое лекарство, а медсестры скажут: так-так, ну-ка, что это, будь мужчиной, - и монахини скажут: смирись, подумай о том, как страдал Наш Господь кресте – о терновом венце, пронзенном боку, о руках и ногах, гвоздями пробитых.
    Месяц я провожу в больнице, и, наконец, врач отпускает меня домой, хотя я малость еще нездоров, но если буду мыть глаза мылом, вытирать их чистым полотенцем и подкрепляться питательной пищей, включая в рацион побольше говядины и яиц, совсем скоро глаза у меня будут как две звездочки, ха-ха.

    Мистер Даунс, наш сосед из дома напротив, приезжает из Англии на похороны матери. Он рассказывает миссис Даунс про моего отца. Та делится с Брайди Хэннон, а Брайди сообщает моей матери. Мистер Даунс говорит, что Мэлаки Маккорт пьет как безумный, во всех пабах Ковентри пропивает зарплату и горланит ирландские песни протеста, а в Англии всем наплевать - ирландцы вечно стонут, что они-де восемь столетий страдали, англичанам не привыкать, они лишь одного в пабе не потерпят - чтобы кто во всеуслышанье оскорблял короля и королеву Англии, их прелестных двух дочерей и саму королеву-мать. Обижать королеву-мать – это, знаете, слишком. Кому эта бедная старушка плохое что сделала? Бывает, Мэлаки пропивает и те деньги, которые должен отдать за жилье, а когда его выселяют, он спит в парках. Что он вытворяет - это стыд и срам, и мистер Даунс рад, что Маккорт не в Лимерике родился, иначе покрыл бы позором наш древний город. Городские власти теряют терпение, и если Маккорт не прекратит этот чертов цирк, его и вовсе вышлют из страны.
    Мама говорит Брайди, что не знает, как быть, верить или нет всем этим историям из Англии - в таком отчаяньи она никогда не была за всю свою жизнь. Она видит, что продукты в долг Кэтлин О’Коннел давать ей больше не желает, и родная мать огрызается, попроси хоть шиллинг, а в Обществе св. Винсента де Поля интересуются, когда она прекратит попрошайничать – муж все-таки в Англии. Ей стыдно, что мы ходим в старых драных рубашках, протертых свитерах, разбитых ботинках и дырявых чулках. Ночи напролет она не спит и думает, что было бы милосердней отдать ребят в сиротский приют, самой уехать в Англию и найти какую-то работу, а через годик мы все перебрались бы туда и зажили получше. Там бомбят, ну и пусть – лучше попасть под бомбы, чем гореть со стыда и все время что-то клянчить там и тут.
    Но ей невыносима сама мысль о том, чтобы отдать нас в сиротский приют. Будь у нас как в Америке, что-нибудь вроде Boys’ Town, с хорошими людьми во главе, вроде отца Спенсера Трейси, - она решилась бы, но «Братьям во Христе», у которых в Глине приют, доверять нельзя: они только и знают, что бить мальчиков да морить их голодом до смерти.
    Остается лишь одно, говорит мама: Диспенсарий и пособие, но ей смертельно стыдно туда обращаться. Это значит, ты дошел до крайности, опустился почти до уровня цыган, старьевщиков и нищих бродяг вообще. Значит, придется лебезить перед мистером Коффи и мистером Кейном. Слава Богу, Диспенсарий на другом конце города, и в нашем переулке не узнают, что мы живем на пособие.
    Женщины советуют маме придти с утра пораньше, когда мистер Коффи и мистер Кейн бывают в хорошем настроении. Потом к ним придут сотни мужчин, женщин и детей - каждый чем-то болеет и просит о помощи, - и они, скорей всего, будут не в духе. Мама возьмет нас собой, чтобы доказать, что ей надо кормить четверых детей. Она встает рано и велит нам в кои-то веки не мыть лицо, не причесываться и напялить на себя какие угодно лохмотья. Мне велят хорошенько натереть больные глаза, чтобы усилить красноту: чем хуже ты выглядишь, тем больше вероятность, что тебя в Диспенсарии пожалеют и выпишут государственное пособие. А Мэлаки, Майкл и Альфи так и пышут здоровьем, причитает мама, и надо же, в кои-то веки у них нету ни болячек на коленках, ни ссадин, ни синяков под глазами. Если мы на улице повстречаем знакомых, о том, куда идем - никому ни слова. Ей и так стыдно, нечего еще на весь белый свет трубить, и бояться потом, что родная мать обо всем узнает.
    Возле Диспенсария уже выстроилась очередь. Там стоят женщины с малышами на руках, как наша мама с Альфи, а дети постарше играют на мостовой. Женщины обнимают малышей, чтобы они не мерзли, и прикрикивают на детей постарше, чтобы те не выбегали на улицу и не лезли под колеса машин и велосипедов. Старики и старухи сгрудились у стены - кто бормочет что-то себе под нос, кто молчит. Мама велит нам от нее не отходить. Мы ждем около получаса, и, наконец, открывается большая дверь. Служащий велит нам в порядке очереди проследовать в помещение и выстроиться перед помостом; мистер Коффи и мистер Кейн выйдут из задней комнаты через минутку - как только допьют чай. Мои дети продрогли, жалуется одна женщина, пусть Коффи и Кейн побыстрей, черт возьми, допивают свой чай. Так-так, говорит служащий, кто тут у нас возмутитель спокойствия? На сей раз я ваше имя не запишу - утро и правда холодное выдалось, но еще хоть слово скажете – и пожалеете, что не придержали язык.
    Мистер Коффи и мистер Кейн поднимаются на платформу, не обращая на нас никакого внимания. Мистер Кейн надевает очки, снимает их, чистит, надевает, смотрит в потолок. Мистер Коффи листает газеты, что-то пишет, передает газеты мистеру Кейну. Они перешептываются между собой. Не спешат. Не смотрят на нас.
    Наконец, мистер Кейн вызывает на помост старика, который стоит в очереди первым.
    Как ваше имя?
    Тимоти Кри, сэр.
    Кри, говорите? Славная старинная фамилия – вы, значит, в Лимерике родились?
    Да сэр. Истинно так.
    И что у вас, Кри?
    Понимаете, опять у меня желудок болит - мне бы к доктору Фили на прием.
    Ладно, Кри. А может, вам портера пить бы поменьше, а?
    Что вы, сэр, честное слово, в рот ни капли не брал – желудок болит. Да еще жена у меня с постели не встает, мне и за ней ходить надо.
    Эх, Кри, сколько на свете лентяев. Слышали, дамы? – обращается мистер Кейн к стоящим в очереди. Столько лентяев, говорю.
    И женщины кивают: о да, мистер Кейн, точно - столько на свете лентяев.
    Мистер Кри получает талон на прием к доктору, очередь продвигается, и вот, мистер Кейн готов выслушать маму.
    Значит, дамочка, вы за государственным пособием?
    Да, мистер Кейн.
    И где ваш муж?
    В Англии, но…
    Значит, в Англии? А как насчет телеграммки? Пять, все-таки, фунтов в неделю.
    Мистер Кейн, за многие месяцы он ни гроша нам не выслал.
    Правда? Ну, мы-то знаем, в чем дело, не так ли? Всем известно, как наши ребята пошаливают в Англии. Некоторые, как мы знаем, гуляют под ручку со шлюшками с Пикадилли, верно говорю?
    Он смотрит на стоящих в очереди, и все понимают, что надо отвечать: верно, мистер Кейн, и улыбаться и смеяться, иначе, когда подойдет их черед, им туго придется. Все знают, что мистер Кейн может передать дело мистеру Коффи, а тот, как известно, всем отказывает.
    Мама объясняет мистеру Кейну, что наш папа в Ковентри, а оттуда до Пиккадилли очень далеко, и мистер Кейн снимает очки и смотрит на нее в упор. Ну и ну, мы тут спорить надумали?
    Что вы, мистер Кейн, Боже, нет.
    Дамочка, я хочу довести до вашего сведения, что у нас тут строгое правило: не выдавать пособий женщинам, чьи мужья в Англии. Вы отбираете кусок хлеба у тех, кто его действительно заслужил – у тех, кто остался на родине и готов ее защищать.
    Конечно, мистер Кейн.
    Итак, ваша фамилия?
    Маккорт, сэр.
    Для наших мест что-то новенькое. Откуда такая фамилия?
    От мужа, сэр. Он родом с Севера.
    Значит, он с Севера, и бросил вас тут, на иждивении Ирландского Свободного Государства. Разве мы за это боролись?
    Не знаю, сэр.
    А не поехать ли вам в Белфаст и не обратиться ли к оранжистам?
    Не знаю, сэр.
    Не знаете. Еще бы вы знали. Сколько на свете невежд.
    Он смотрит на очередь и повторяет: в мире полно невежд, говорю, и все кивают и соглашаются: да, сколько на свете невежд.
    Мистер Кейн что-то шепчет мистеру Коффи, и они смотрят сначала на маму, потом на нас. Наконец, мистер Кейн сообщает маме, что она получит пособие, но если хоть пенни поступит от мужа, больше ни на что она претендовать не сможет и все деньги вернет в Диспенсарий. Мама обещает, что так и сделает, и мы уходим.
    Мы идем в магазин Кэтлин О’Коннел, берем хлеб и несколько брикетов торфа, чтобы затопить камин. Мы поднимаемся по ступенькам в Италию, разводим огонь и пьем чай в тепле и уюте. Мы сидим тихо-тихо - все, даже малыш Альфи, - потому что знаем, как мистер Кейн обидел нашу маму.